Он выходил на улицу, проходил под горбатым мостом через деревянные выщербленные щиты, проложенные между рельсами у депо, огибал стаю патлатых одичавших собак с усталыми, злыми и умными глазами. И только когда Гешка видел ветки уже близкого леса за обшарпанным, уныло длинным зданием депо, он чувствовал запах мазута, леса и свежести – запах путешествий, неизвестности и свободы.
Но сегодня дядя Саша дежурил и никто Гешку не отпускал гулять, а значит, после посещения музыкальной школы надо было пилить и пилить кубометры соседских нервов и собственного терпения. И Гешка успешно справлялся с задачей, вперившись в телевизор поверх грифовой фиги, которую ему тыкала в нос неподатливая скрипка. В телевизоре потные, азартные хоккеисты носились за шайбой и не засоряли свои головы под блестящими шлемами ни скрипками, ни уроками.
Гешка засмотрелся на особенно агрессивную атаку канадцев и даже отложил скрипку на кресло. Замер с приоткрытым ртом. Лицо у Гешки почти что квадратное, угловато-скуластое, под глазами полукружьями присыпано коричневыми веснушками. Веснушки оттеняли бежевые, чуть раскосые, сердитые глаза. Да и вся фигура Гешки была угловатая и сердитая, встрепанная, как его черные с каштановыми подпалинами лохмы, криво подстриженные отцом.
– Ну! Ну! – закричал Гешка, потрясая сжатыми кулаками. – Держи! Ну! Ах ты… Дырка! – обозвал вратаря Гешка и плюхнулся в кресло.
Гешка проверил задвижку на двери кладовки и забрался с ногами на старую галошницу. В пыльной темноте маленького помещения он чувствовал себя спокойно и защищенно. Что бы или кто бы ни бушевал там, за дверью, крошечный кладовочный мирок в очередной раз укрывал Гешку. Делал незаметным, микроскопическим, как тысячи пылинок, летающих вокруг и оседавших на старые пальто на вешалке, на дяди-Женины форменные запасы – огромные сапоги, валенки, ботинки, толстые комбинезоны, куртки и бушлаты для стояния на морозном посту. На гвоздике даже висел полосатый гаишный жезл и тяжелая внушительная дубинка из тугой монолитной резины. На верхней полке, над вешалкой, в картонной коробке лежали стеклянные лампочки, а среди них затерялась пара свистков, тоже дяди-Жениных. Они старые, пластмассовые и словно живые. Если в такой свисток дунуть, то пальцами ощутишь вибрацию маленького шарика внутри, который начинает бешено метаться от стенки к стенке, как живое существо, с писком и визгом, из боязни, что его выпихнут сильным дуновением из пластмассовой каморки. Теперь у дяди Жени свисток большой, металлический, как у футбольных судей, блестящий, но не живой.
Почти что все вещи в кладовке лежали и стояли здесь многие годы без дела, в пыли и тишине. Их не выбрасывали, потому что некоторые были даже совсем новые, но и не носили, не использовали.
Гешка поерзал. Вот его скрипка была старая-престарая. Ее бы надо в кладовку. А сейчас и вовсе на свалку. Гешка снова поерзал. Сидеть было больно.
…Скрипка ведь сопротивлялась, когда он на нее сел, вонзалась в Гешкино мягкое место струнами, а потом и острым обломком деки – фигурно вырезанной дощечки, поддерживающей струны. Гешка уселся в кресло, как будто забывшись, но сам-то прекрасно осознавал, что лежит в кресле.
Гешка и не встал с нее сразу. Вроде бы и ноги ослабли от ватного ужаса содеянного, но, однако же, он смог придавить скрипку еще пару раз костлявым задом и услышал немелодичный хруст грифа и скрипичного тела, такой пронзительный, что мурашки побежали за ушами.
– Что же ты наделал, дрянь ты эдакая?! – раздался за дверью кладовки ожидаемый вопль отца. – Выходи сейчас же, слышишь?