Гурька вдохнул сырой московский воздух и вздохнул. Нет, до дома дыхание не задержишь, и в Сорок седьмой Москву не привезешь.
Дядя Митя пожал ему руку.
– Ну, бывай, Гурий Иванович. Пиши.
Проводница с грохотом убрала ступеньки, захлопнула дверь. Дождь вдруг усилился, облепил стекла поезда, наверное, чтобы не возвращаться в одиночестве, чтобы добраться домой на крыше и оконных стеклах. Стекло на двери в тамбуре тоже взмокло, запотело, и дядю Митю, поднявшего руку в прощальном жесте, совсем не стало видно.
Гурька сел в купе на свою нижнюю полку. Два соседа-командированных уже выставили на стол бутылку водки и резались в карты. Мальчик перочинным ножом вскрыл коробку, откинул крышку. Коробка была уставлена маленькими пластиковыми горшочками с самыми разными растениями. Тут были и кактусы, и фиалки, и несколько примул, и гиацинт, и еще что-то совсем незнакомое. Отделенные картонкой-перегородкой от горшков, в коробке лежали книжки по садоводству и ботанике и целлофановый пакет. Гурька развернул его и вынул клоуна.
Гурька знал, что к тетке больше никогда не приедет, да и дядю не станет беспокоить просьбами. Но и жить, как раньше, не сможет, бесцельно просиживая у окошка в бараке, глядя на грязную улицу и на бредущих по ней со смены и на смену шахтеров – под тусклым светом редких фонарей и унылым дождем.
Рокировка
Лимонные сухие корочки, острые как бритва. Шелестящие папиросы «Беломорканал», пустые бумажные трубочки с давно осыпавшимися на дно шкафа крошками табака. Запах немного пыльный, кожаный, чуток шерстяной, с привкусом маминых духов.
Борька Алешин часто забирался в шкаф. Прикрыв за собой дверь, он садился на дно, запутавшись в подолах маминых платьев и в штанинах папиных брюк. Даже тонкая щель в неплотно прикрытом шкафу не нарушала глухой, обволакивающей тишины.
Постоянный гул создавало шоссе, проходившее под окнами Борькиной комнаты. Оно текло, отражая последождевой асфальтовой поверхностью фонарный свет и свет автомобильных фар, сине-красный неон магазинных вывесок, проплывающих мимо. А по утрам и вечерам шоссе скрывалось в бензиновом тумане, и разноцветные крыши машин, влекомые течением потока, напоминали опавшие листья инопланетных деревьев – синие, серебристые, фиолетовые, черные. Они сваливались на городское шоссе, наверное, прямо из космического пространства.
В темноте шкафа останавливалось время, и все казалось ничтожным, ненужным, растворялось в мелкие пылинки, повисавшие в узкой полоске света из-за дверцы.
И сегодня Борька, вернувшись из школы, уединился в шкафу. Он не собирался, как обычно, придумывать решение очередной шахматной партии. Борька уткнулся лбом в колени и замер, затих, будто бы и не дышал. Глубоко провалился в собственные мысли. Потом вдруг вскочил, чуть не оборвав все платья с вешалок, и побежал в коридор. Там в платяном шкафу висели старые родительские плащи и пальто. Их давным-давно не носили – они состарились, ткань скукожилась, сжалась. Скорее всего, родители с возрастом утратили юношескую стройность, да и просто плащи вышли из моды – ждали теперь своей очереди на переезд к бедным родственникам. И бедные родственники ждали. А мама тем временем предавалась воспоминаниям о плаще, в котором она познакомилась с папой.
Борька безжалостно сдернул пресловутый плащик с плечиков, разложил его на кухонном столе. Он бы взял отцовский старый плащ, но тот не подходил по размеру.
Притащив с балкона кисточку и темно-зеленую краску, прямо по светло-зеленой ткани плаща Борька стал ляпать причудливые кляксы, по форме напоминавшие острова в Тихом океане. После этого он ожесточенно защелкал ножницами. Через полчаса просушки портняжного шедевра на балконе Борька нацепил его и предстал перед зеркалом. Обрезанный подол был теперь гораздо выше колен, рукава стали три четверти. На местах срезов осталась бахрома. Из плаща вышла длинная куртка, а скорее, даже балахон. Борька выглядел в нем то ли лесником, то ли лешим.