– Что – нет?

– Не созванивались, и не пересекались, и не говорили, но… – Вениамин Белов тяжело вздохнул, снова пряча подбородок в растянутом воротнике свитера. – Но я видел ее.

– Когда, где?

– В городе. – Он неопределенно пожал плечами. – И не раз. Она либо с Мариной, либо с мужем была. В магазине как-то пару раз ее заметил. Потом на улице. Я шел, а они в машину усаживались.

– Не было желания окликнуть ее, выяснить отношения? – Горелов смотрел на него с сожалением. – Почему она даже не объяснила причину своего ухода? Почему у вас не возникло желания узнать эту причину?

– Зачем… Я знал эту причину и так. Услышать об этом еще и от нее было бы вдвойне тяжелее.

– То есть вы смирились с ее уходом, простили?

– Простил? Конечно, простил. Смириться? Нет, с этим смириться невозможно. И, если честно, я… – Вениамин жалко улыбнулся, вспомнив все свои глупые надежды, взлелеянные одиночеством. – Я все еще жду ее!

– Вы ждете, что она вернется?! – ахнул Горелов, с шумом выдохнул, поставил локоток на стол, упер в кулак подбородок, глянул на Белова с утроившимся сочувствием, но все же не без ехидства. – Надеетесь на то, что она бросит своего Алекса с его заправками и всем, что к этому прилагается, и вернется к вам, в вашу задрипанную хрущевку?!

– Глупо, конечно, но надеюсь. – Вениамин обиженно задрал подбородок.

Вот про «задрипанную хрущевку» – это Горелов зря, конечно. Дом свой Вениамин очень любил. Это был первый, а может, и последний дом в его жизни. Не было родительского, и воспоминаний о нем никаких не было, потому что подкидышем он был. Не было у него бабушек и дедушек, тетей и дядей, племянниц с братьями и сестрами не было тоже. У него ничего и никого не было! Его колыбелью стали рельсы, чепчиком – драный засаленный рукав старой телогрейки, крестным отцом – путевой обходчик. Потом уже появились и кроватка, и шкафчик, и тапочки со штанишками, и тарелка с кашей, и чайная пара с крохотной ложечкой, но все это тоже было не его, и Вениамин всегда, с младых ногтей, об этом помнил. Все это принадлежало детскому дому, в котором он воспитывался вплоть до своего совершеннолетия. Потом был институт, куда его отправили учиться по целевому направлению как одного из самых одаренных выпускников. И там была койка в общежитии с тумбочкой. Но тоже казенная, не его. И вот на третьем курсе…

Он будет помнить вечно, до своих дней последних, как вызвал его к себе декан, долго и пространно о чем-то говорил и о чем-то расспрашивал. Он уже теперь и не помнил, о чем именно. Потом представил его сотруднику городской управы. Тот начал беседовать с ним. Что-то записывал, что-то трижды подчеркивал в своих записях. Потом встреча с ним состоялась еще раз, через пару недель, уже в самой управе, где ему и вручили ордер на квартиру, в которой он теперь живет и которую лощеный следователь посмел назвать «задрипанной хрущевкой».

«Это теперь твой дом. Твой и ничей больше! – торжественно провозгласила женщина из ЖЭКа, сопроводившая его по адресу, указанному в ордере. – Входи и обживай!»

После ее ухода он запер дверь и часа два ходил, ощупывая стены, двери, подоконники, и… плакал от счастья.

Квартира была однокомнатной и по чьим-то меркам, может, и тесноватой – всего каких-то пятьдесят квадратных метров общей площади, и окна выходили на северную сторону, и лифт часто не работал, и соседи сверху шумели порою до полуночи.

Но Вениамин был счастлив. Ему тут нравилось все. И скрип рассохшегося паркета, и то, как гудят водопроводные трубы по утрам, и как свистит ветер в щелях старых рам, и угрюмый лес на горизонте нравился тоже. Широкий длинный балкон он тут же взялся переделывать, отдирая наспех прибитые прежними жильцами деревянные рейки. Застеклил его, заработав на это на ночной разгрузке вагонов. Оштукатурил самостоятельно, выкрасил в нежный персиковый цвет. Только-только собрался заняться ремонтом в комнатах, как с головой накрыла его сумасшедшая любовь к Машеньке Беловой. Время помчалось, будто ускоренное во много раз.