Но как только Степан хотел что-то изменить в своем положении, едва он пытался дернуться, вывернуться из проклятого фокуса, как шар оживал, и Степан сразу же начинал ощущать раскаленную точку фокуса, шарившую внутри его беззащитного тела, искавшую центры нервных сплетений и разрушавшую одну за другой кладовые его памяти.

Один раз он увидел внутреннюю поверхность шара, излучавшую мыльные пузыри. Их радужный слой, все ускоряясь, летел к нему со всех сторон пространства, обволакивал густой пеной, не давал дышать, забивал рот сладкой ватой. Он глотал эту пену до тошноты, до рвоты, она переполняла легкие и желудок, и, когда в очередной раз голос шара спросил его об имени, он не знал, что ответить.

Больше он не ощущал себя цельной личностью. Его разъяли, разложили на отдельные шарики. Каждый шарик, возможно, и имел собственное название, но единой человеческой сущности они уже не составляли.

Время относительно. Оно становится таковым, преломившись в призме человеческого сознания. Но если сознание раздроблено, расчленено на отдельные части – время тоже теряет свою целостность и как бы распадается на отдельные крохотные эпизоды, не связанные между собой прямой логикой причинно-следственных связей.

Человек, потерявший собственное имя, упрямо боролся за жизнь. Память изменила ему, силы оставляли его израненное тело, и он с трудом соображал, что, собственно, должен делать, чтобы продлить агонию еще на несколько часов и предоставить спасателям хотя бы ничтожный шанс отыскать в пространстве крохотную точку его аварийной капсулы.

Как он сюда попал? Почему стеклянная защитная сфера капсулы вызывает в нем вместе с мучительной болью воспоминание о совсем другом месте, излучавшем всей своей поверхностью только боль и смерть? Этого он не знал, этого ему не вспомнить, об этом вообще не следовало думать, если он хотел сохранить хотя бы те крупицы здравого смысла и памяти, которые еще остались в его распоряжении.

Капсула неумолимо падала, она падала так уже тысячу лет, и человек знал, что в конце ее гибельного пути короткая вспышка взрыва принесет ему забвение и окончание всем его мучениям. Тем не менее он упрямо боролся за жизнь, и он бы, возможно, справился, находя внутри своего разбитого тела неожиданные резервы жизненной силы, он бы наверняка справился со свалившейся на него бедой, если бы… не забыл собственное имя.

Он не знал, кто он и как очутился в космосе, он падал в искалеченной спасательной шлюпке, все ближе подходя к поверхности Марса, – но он не был пилотом взорвавшегося корабля, кажется, он был всего лишь одним из его пассажиров… Но тогда почему с таким упорством встает перед его мысленным взором управляющая рубка и строгие глаза инспектора, экзамен которому он так и не сумел сдать? И почему он вспоминает вместе с этим сухую крымскую степь, что это за странный чужеродный кусочек памяти, сохранившийся вопреки всему?

Ему казалось теперь самым важным вспомнить, кто он такой и почему оказался в шлюпке. Ему казалось, что именно это знание может принести спасение или, по крайней мере, отделит физическую боль от внутренней, вычленит ее из сознания, принесет столь необходимую ему сейчас свободу в воспоминаниях и мыслях.

Но в памяти упорно вставали эпизоды двух разных жизней, перепутавшиеся, слившиеся в чудовищный уродливый комок. То он чувствовал себя абитуриентом, провалившимся на вступительных экзаменах в школе Космического центра, и вновь переживал горечь расставания с мечтой. То он видел караван, уходящий в пустыню, археологическую экспедицию, пыль навсегда исчезнувших цивилизаций. Какое это могло иметь к нему отношение? Он не знал. Шлюпка продолжала падать, и все меньше кислорода поступало из респиратора его скафандра. Температура за бортом, видимо, повышалась. Он не мог видеть приборов, не хватало сил повернуться. При последнем ударе его тело заклинило между креслом и стенкой кабины.