Филановская-старшая попыталась изобразить рукой царственный жест «подите прочь», но пошатнулась, и сиделке еле-еле удалось ее подхватить.

– Пойдемте, Тамара Леонидовна, – ласково произнесла она, – пойдемте. Мы же с вами вышли походить, размяться, вот и пойдемте дальше.

– Я не хочу ходить, – капризно заявила бывшая примадонна, – мне тяжело, я устаю. И голова у меня кружится. Валя, я хочу обедать. Подавай.

– Вы уже обедали полчаса назад, – терпению сиделки поистине не было предела.

– Ты все врешь! Ты врешь! Тебе куска хлеба жалко для меня! Ты сама все съела, в доме еды нет, а на меня сваливаешь! Вот придет Любочка и тебя уволит. Дай мне немедленно телефон, я ей позвоню и скажу, чтобы возвращалась поскорее домой и разобралась тут с вами!

Ее оплывшее морщинистое лицо тряслось от негодования, глаза налились кровью, одной рукой она крепко держалась за сиделку, а другой пыталась поднять палку и замахнуться на домработницу. Терпение Любови Григорьевны лопнуло.

– Мама, прекрати этот цирк! Ты только что пообедала. Если ты голодна, Валя принесет тебе чаю и что-нибудь легкое.

Лицо старухи неожиданно прояснилось.

– Ой, Любочка! Так это ты? А я тебя не узнала, деточка. Ну что ты стоишь? – обратилась Тамара Леонидовна к сиделке. – Веди меня, мы же должны ходить.

Имени сиделки Любовь Григорьевна не помнила. Надзор за матерью требовался круглосуточный, сиделок было несколько, они работали то сутками, то менялись в течение дня, и что толку запоминать их? Это обязанность Саши – нанимать персонал, договариваться, решать организационные вопросы и оплачивать их работу, и Любови Григорьевне было, в сущности, абсолютно все равно, кто именно сидит с ее сумасшедшей матерью, лишь бы кто-то сидел и следил, чтобы она не упала, не вылила на себя кипяток, чтобы вовремя приняла лекарство и поела, чтобы без приключений сходила в туалет, чтобы была чистой и ухоженной и чтобы в комнате ее был порядок. И самое главное: сиделки должны были удовлетворять потребность старой актрисы в общении. Сама Любовь Григорьевна не испытывала ни малейшего желания разговаривать с матерью, выслушивать ее воспоминания и рассуждения о тяготах ее нынешнего состояния и уж тем более не собиралась подыгрывать ей в ее сумасшедших спектаклях. Тамара Леонидовна ежедневно играла какую-нибудь пьесу, то из своего прежнего репертуара, а то и что-нибудь новенькое, ею не сыгранное, вот как сегодня шекспировского «Макбета» например, и сиделки добросовестно помогали ей в этом.

Шаркающие шаги и стук палки то удалялись, то приближались. Квартира большая, просторная, есть где размять старческие ноги, чтобы мышцы окончательно не ослабели. Когда-то в этой огромной квартире их было четверо, потом пятеро, а теперь Любовь Григорьевна осталась вдвоем с выжившей из ума матерью.

Она попросила еще одну чашку кофе, выпила ее не торопясь. Пусть сиделка после обязательного променада уведет мать в ее комнату, тогда и Любовь Григорьевна уйдет к себе.

Наконец шаги стихли, вновь послышалась музыка. Любовь Григорьевна вернулась в свой кабинет, собрала бумаги, аккуратно сложила их в стопку, навела на столе порядок и только после этого села, достала из сумочки конверт и вытащила листок бумаги. За последние три дня она проделывала эту процедуру раз двадцать, каждый раз испытывая глупую, бессмысленную надежду на то, что на листке написано совсем не то, что ей помнится. Ей это просто приснилось, и не было никакой записки, не было этих страшных слов. Она открывала конверт, разворачивала листок и каждый раз убеждалась, что нет, не приснилось, не примерещилось. Все это было. Слова оставались теми же самыми, такими простыми и такими пугающими: