Мысль мелькнула и погасла. А вместе с ней и другая: почему мне ничего не сказали.

Дед умер за два с лишним года до смерти мамы. Мне было всего пятнадцать. Мне могли не сказать, потому что: зачем? Да и мама знала про его женщину, но могла не знать про женитьбу. Они ссорились с дедом из-за чего-то незадолго до его смерти. Они часто с мамой не сходились во мнениях, но это были не ссоры с выяснением отношений, скорее дружеские споры: они что-то доказывали друг другу, потом смеялись, потом звали меня пить чай и за столом снова спорили. А тогда поссорились: мама дулась, дед с ней не разговаривал.

— Ты, случайно, не в юридический собираешься поступать? — спросила я у Гринёва, остановившись у открытого бюро.

— Нет, в медицинский, как отец. А ты?

— Не знаю, — пожала я плечами. Хотя уже давным-давно надо было определиться.

Кто бы знал тогда, всего несколько недель назад, в апреле, какие последствия будет иметь эта вылазка в мою квартиру. Что не суждено мне, видимо, будет ни сдать выпускные экзамены, ни поступить в институт.

Когда вечером я вернулусь на смену в кафе, нас с Гринёвым увидит Урод. И ему это совсем не понравится. А за две недели до девятнадцатого дня рождения у меня в сумке прямо во время работы найдут наркотики, обвинят в хранении. И отвезут в СИЗО.

Но это будет потом.

6. Глава 5

Тогда, оказавшись дома, где я чувствовала себя в безопасности, где были вещи, что я могла узнать с закрытыми глазами, где до сих пор пахло счастьем, я не хотела думать про Урода, про ту жизнь, которой теперь жила. Каждой клеточкой своего тела я хотела остаться. И всё, о чём думала: как я виновата. Всё началось не с Урода, а с того, что дождливым майским днём, пахнущим едва зацветающей черёмухой, я настояла на том, чтобы мама пошла со мной в кино…

— Всё, я сейчас лопну, — отвалилась она к спинке диванчика. — Пицца, десерт, мороженое.

— А ты ещё хотела пиво взять, — злопамятно напомнила я.

— Хорошо, что ты меня отговорила. И сейчас я выпью самый крепкий эспрессо какой только варят в этом кафе и пойдём.

Мы так и сделали: она в два глотка осушила крошечную чашечку кофе, я — допила чай.

В пустой кинотеатр, где любителей молодого Жана Габена собралось по пальцам одной руки пересчитать, мы ввалились самые последние. Уже погас свет. И мы плюхнулись на первые попавшиеся места.

Если бы я знала тогда, что это будет наш последний с мамой фильм. Наши последние два часа вместе. Я бы, наверное, не отрываясь держала её за руку. И после сеанса, когда мы решили сократить путь и пошли через тот чёртов двор, не позволила ей пойти, не позволила вмешаться.

Не знаю, зачем я потащила её на этот фильм, куда она не хотела идти.

Но я потащила и шипела, когда она комментировала и хихикала, какой смешной этот нуар, а одинокий романтичный герой-одиночка в плаще похож на эксгибициониста.

— Ну давай, распахни плащ, — подначивала она. — Вот сейчас. Сейчас самое время.

— Мама! — качала я головой.

— Ах, прости моя дорогая, — показывала она: молчу, молчу. И тут же снова отпускала какую-нибудь шуточку.

— Если ты надеешься, что я тебя больше не возьму, то зря стараешься, — отвечала я.

— А что значит «Люке де брюн»? — прочитала она название на афише, когда мы вышли.

— Лё ке, — поправила я. — Лё ке де брюм.

— Де бр-р-рюм, — передразнила она грассирующую «Р», которую учительница французского считала у меня идеальной.

— Пристань туманов. Или Набережная туманов, — перевела я.

— М-м-м, звучит красиво.

Сильный, сдержанный и немногословный. Таким был герой Жана Габен в том проклятом фильме. Я была в него тайно влюблена. В них во всех, одиноких героев с моральным кодексом самурая, безнадёжно влюблённых в роковых красавиц. И всё равно между Хамфри Богартом, героем «Касабланки» и Жаном Габеном — выбрала француза.