Это он рассказал к тому, что не пора ли, мол, перестать стесняться точных и сильных слов и характеристик, каковые, казалось бы, были доведены по полной бессмыслицы трескучей журналистской риторикой советского периода. Да, “коллаборационизм”. Да, “империализм”. Да, “милитаризм”. Да, надо называть их же самих словами из их же протухшего словаря. Да, надо называть вещи своими именами. Пусть, типа, знают, кто они такие есть.
Дискуссия волей ведущего была вскорости свернута. А жаль: мне было что возразить уважаемому коллеге. Дорогой коллега, сказал бы я ему, то, что твой адресат обиделся на “коллаборациониста”, – это очень хорошо. Это означает как минимум, что он так же, как и ты, убежден в том, что быть коллаборационистом – плохо, стыдно и недостойно. А значит, с ним, с этим человеком, имеет смысл продолжать разговор.
Хуже другое: те, кого ты, дорогой коллега, предлагаешь клеймить и пригвождать сильными словами, в этих сильных словах не видят ровным счетом ничего постыдного. “Ну да, – скажет такой, – я коллаборационист. Потому что я люблю и уважаю нашу власть и считаю священным долгом гражданина с ней всячески сотрудничать”. “Ну да, – скажет другой, – я империалист. Потому что я мечтаю о возрождении великой империи, а ее разрушение считаю величайшей геополитической катастрофой”. “Ну да, – скажет третий, – я милитарист, потому что уверен в том, что страна должна быть сильной и вооруженной, чтобы не зависеть от диктата мировой закулисы”.
Бесполезно, коллега. Потому что “сильные слова” теряют не только смыслы, но и, что важнее и страшнее, свою убийственную энергию. Из них выветрилось не только смысловое содержание, но и нравственное. Из них выкачан воздух. Они разрежены и разряжены. И никого ни к чему они не пригвоздят.
Не это ли причина того, что нынешняя власть слабо реагирует на слова? Она как бы терпима к словам и текстам вовсе не потому, что она такая добрая и толерантная, а потому что слова для нее ничего не значат. Ну “жулики и воры”. И что? А ничего.
И это принципиально новая ситуация для страны, устойчивой традицией которой во все времена было именно самое неравнодушное отношение к слову. Во все времена за слова преследовали и награждали. А теперь и преследуют, и награждают совсем за другое. А если за это, то исключительно по инерции.
“Зачем же вам тревожиться сочинять?” – можно в таком случае воскликнуть словами тетушки из булгаковского “Театрального романа”. У меня, если честно, нет на это ясного ответа. В рамках той же дискуссии кто-то сказал: “Да, профессия исчезает из общественной жизни. Но мы пишем и будем писать, чтобы просто сохранить саму профессию”. – “Мы пишем, чтобы не разучиться писать”, – мрачновато подхватил другой. Я с этим вполне согласился, добавив при этом: “Для тех, кто еще не разучился читать”. Не такая уж ничтожная задача, по-моему.
Изделие номер два
Может показаться тривиальным, если я скажу, что резина является одной из наиболее метафороемких субстанций. Соперничать с ней в этом смысле может лишь другая субстанция – ну, в общем, понятно какая.
Но мы все же о резине. Некоторые ее свойства, такие, например, как пластичность, упругость и растяжимость, давно и прочно служат обозначением для личностных свойств или типов социального поведения. Мне рассказывал знакомый, как он спросил однажды у одного из одиознейших кремлевских персонажей, которого когда-то неплохо знал: “Скажи, как же это получается, что еще год назад ты говорил одно, а теперь столь же убежденно говоришь прямо противоположное?” Тот самым нежным образом приобнял моего знакомого за талию, посмотрел прямо в глаза искреннейшим взором и проникновенно произнес: “Ты знаешь, я раньше и сам не знал, насколько гибок может быть человек”. Резина, в общем.