Петраков ушел с вывернутой головой – прощался с Леней. Глаза у него были мокрые – то ли от слез, то ли от пота. Группа вскарабкалась на бархан и исчезла.

Капитан разложил перед собою гранаты и автоматные рожки, стиснул зубы, с тоскою глянул на чужое желтое небо – как все же оно не похоже на небо российское… Передышка была недолгой – через три минуты на высокий, с загнутой макушкой бархан вскарабкалась галдящая банда Хабибулло. Капитан Костин приложился к автомату.

Через сорок минут раздался взрыв. Костин взорвал и себя, и навалившихся на него душманов.

Через неделю тело капитана удалось выменять на тело засыпавшегося в Кабуле резидента по прозвищу Инженер – тот был убит в ночной перестрелке, – и Петраков повез Леню домой. В цинковом гробу.

Когда гроб опускали на нескольких вышитых рушниках в могилу – на родине Лени, в цветущем полтавском селе, – Петраков столкнулся глазами с залитым слезами взглядом Лениной матери и прочитал в них горький вопрос: «Почему ты, командир, остался жив, а мой Леня – нет?» Петраков и сам не знал, почему, кто так распорядился, какой вершитель судеб? Ленина мать плакала, и Петраков плакал – у него в горле словно бы что-то закаменело, потом отогрелось и потекли растопленные теплом слезы. Ни сглотнуть их, ни сморгнуть.

Проще самому умереть, чем хоронить своего товарища, либо того хуже – объясняться с его матерью. В душе не то, чтобы пустота остается – пустым делается весь мир, гаснут все краски, делается нестерпимо душно, будто перед концом света. Ленина мама Марина Михайловна, как знал Петраков от самого Костина, все жилы вытянула из себя, чтобы дать сыну образование, поставить его на ноги, десять лет работала на двух работах, Леня был единственной надеждой в ее жизни, человеком, на которого она рассчитывала в старости – все будет кому кружку воды подать в постель, а теперь этой надежды не стало – все рухнуло с Лениной смертью… Лицо у Марины Михайловны было темным, сжавшимся, она смотрела на командира ее сына с немым вопросом, но ответа на него не получала…

Впрочем, вслух она так ничего и не сказала, только иногда брала Петракова пальцами за локоть и крепко стискивала его, заглядывала сверху вниз в лицо, словно хотела что-то понять, губы ее начинали шевелиться, но тут же замирали.

И вот он увидел во сне знакомое лицо, дружелюбно простецкое, с конопатым седлом на переносице и внимательными, всегда хранящими встревоженное выражение глазами, в горле у Петракова то ли от радости, то ли от горести, – в этом он не разобрался, – что-то задергалось, он услышал тихий скрипучий звук, напрягся, чтобы услышать звук вторично, но тот не повторился. Впрочем, и одного раза было достаточно, чтобы в сердце тупым гвоздем всадилась тревога.

И сидит он сейчас у себя на кухне, в утренней тиши, любуется красноватыми, пушистыми, круглыми, как теннисные мячики, птицами, свалившимися в их двор, выгнавшими из деревьев воробьев и деловито засуетившимися среди веток. Тело, еще не отошедшее ото сна, сладко ноет, хочется снова нырнуть назад, в сон, в постель, под легкое теплое одеяло, свалянное из облагороженной верблюжьей шерсти, но самое худое это дело – давать себе послабление, сбоев быть не должно.

Он затянулся горьким, но таким вкусным, вызывающим тепло в висках, сигаретным дымом, выдохнул его в кулак и пришел к выводу, что Ленина душа неспроста его потревожила, видать, она напоминает, что забывать старых друзей нельзя – вот и требует к себе внимания… Надо пойти в церковь, поставить свечку за упокой души капитана Костина. Может, поговорить с батюшкой? Тогда и самому легче станет, и душе Лениной облегчение придет…