Отчаявшись, я решила прибегнуть к крайним мерам — бабушкиному комоду.

У нее точно было платье в стиле «Шапокляк» — черное с белым воланом по низу и белым отложным воротничком. Жарковато для лета, но надежнее брони не придумать, а я точно нуждалась в доспехах, раз уж самый обычный разговор по телефону вызвал во мне настоящую бурю.

Да ты с ума сошла, Мирослава.

Антон уже ждал меня за столиком.

Я прибыла в семнадцать-ноль-ноль строго по расписанию.

Шла к нему, проклиная узкий длинный подол и тупоносые лакированные туфли, скользящие по гладкому полу.

Без косметики, зато с ридикюлем и волосами, забранными в старомодный пучок.

Благопристойная, благонравная, старомодная и добропорядочная Мирослава.

Бабушка бы долго смеялась, увидев меня сейчас.

У Антона тоже промелькнуло на лице веселье, но он быстро опустил глаза.

— Говори, — разрешила я, аккуратно опускаясь на стул напротив него, — все, что ты сейчас подумал.

— Всего лишь спросил себя, почему ты приходишь в похоронное бюро, одетая как для ресторана, и в ресторан — одетая как для похоронного бюро, — осторожно проговорил он.

— Это зависит не от того, куда я иду, а от того, зачем я иду, — объяснила я. — Ладно уж, переставай ходить вокруг да около и обрушь на мою голову весь гнев, который у тебя накопился. Скажи мне, какая я ужасная эгоистка, обругай, за то, что сбежала и оставила тебя разбираться с этой малявкой, Ариной. Почему, спроси меня, я не выполняю свои обязанности злой мачехи, а перекладываю эту головную боль на тебя? Почему думаю о себе, а не о тебе? Почему веду себя так инфантильно и безответственно? Разве я для того выходила замуж, чтобы теперь игнорировать все семейные проблемы?

Ох ты ж репейные колючки!

Клянусь, я и не думала ни о чем таком, оно все вдруг вырвалось на свободу совершенно внезапно.

И вдруг оказалось, что все эти дни с выключенным телефоном это самоедство тлело где-то в глубине моего подсознания, чтобы сейчас обрушиться на Антона.

Я замолчала, глубоко пораженная масштабами рефлексии.

А Антон… его глаза становились все более квадратными с каждым моим словом, а на лице проступало… недоверие, что ли?

А потом он вдруг улыбнулся, и я снова разучилась дышать.

Нет, в нем не было легендарной ослепительности старшего брата, но это была изумительно искренняя и открытая улыбка, без фальши и двойного дна, без натянутости и искусственности.

Улыбка, которая не превратила его в неземного красавца, чудес не бывает, но заставила напрочь забыть о несовершенствах и неправильностях его лица.

И тут он отчебучил вот что: медленно встал, сделал шаг ко мне и целомудренно прикоснулся прохладными губами к моей щеке.

Меня как будто хлестанули по лицу крапивой.

Онемев, я заторможено наблюдала, как он возвращается на свое место.

Такой церемонный, такой плавный.

— Что это было? — потрясенно спросила я.

Антон все еще улыбался.

— Не знаю, — сказал он. — Благодарность? Я уж и не помню, кто и когда задумывался в последний раз о моих удобствах и задумывался ли вообще?

— Перестань прибедняться, — взмолилась я, схватилась за вилку, выронила ее, и она запрыгала по полу, звеня. — Так я чувствую себя еще хуже.

Он наклонился и поднял вилку. У него были густые волосы с легкой проседью, а Алеша начал лысеть, а не седеть. Любопытно.

— В любом случае, — заметил он, убирая вилку подальше от остальных приборов, чтобы отдать ее позже официанту, — очень мило с твоей стороны обругать саму себя,

Мирослава. Свежо.

А можно специально для него выпустить специальный закон, который запрещал бы Антону произносить мое имя? Он словно перекатывал его во рту, как карамельку.