– Подозрительная любезность, – заметил отец.

– А кто он такой?

– Тоже большая сволочь, – задумчиво сказал отец, – но в другом роде, чем Лазуткин. Сидит за вооруженный грабеж. У него скоро кончается срок, и сейчас он за примерное поведение назначен младшим надзирателем. Это часто практикуется, но лишь в отношении уголовников.

Надзиратель-уголовник притащил большую лампу-«молнию», поставил ее на стол и радушно пригласил нас присаживаться.

Тем временем последняя указница, обмотав голову платком, покинула предбанник. Я полагал, что теперь мы останемся одни, но не тут-то было. Наш благодетель, сняв шапку с темных кудрей, мятежно рассыпавшихся вокруг его смуглого, резко очерченного лица, расстегнул полушубок и подсел к столу.

– Как поживает наша Белокаменная? – спросил он меня светским тоном.

Дальше произошло то, о чем я до сих пор стыжусь вспоминать. То рабье, что пробудилось во мне, когда отец обрезал часового, завладело мной безраздельно. Дело тут было не в благодарности. Этот человек, соединявший в себе престиж начальства с обаянием бандитизма, покорил, подавил, смял меня. Отца больше не существовало. Бессильный держаться на вершинах нашей светской беседы, он словно провалился в далекое, захолустное прошлое. Этот бандит-надзиратель оказывал свои любезности не из грубой корысти. Он знал, что я писатель, и потому, считая меня человеком своего круга, хотел отдохнуть в разговоре о разных тонкостях, которых давно был лишен.

– Что новенького у Лёни? – спрашивал он. – Как Одесса-мама?

Я никогда не бывал на концертах Леонида Утесова, но память у меня как липкая бумага.

– Он выступает сейчас в ЦДКА, в новом здании. Зал огромный, а голос у старика сами знаете. Только микрофон и выручает, – говорил я тоном знатока. Сейчас сделал новую программу, о москвичах.

– Есть что-нибудь хорошенькое? – щурясь, спрашивал мой собеседник.

– Блюз «Дорогие мои москвичи» – еще куда ни шло, а так слабовато.

– Я знаю, Москва по Рознеру обмирает, – сказал он с улыбкой.

Я и в глаза не видел Рознера, но липкая бумага выручила и тут.

– Ну, Рознер! Европейская школа! Третья труба в мире!

– В мое время, – робко вставил отец, – пользовалась популярностью певица Стеновая. Она больше не выступает?

– Что-то не слыхал такой, – отмахнулся я. – Сейчас Рачевский в ход пошел.

– На Капе, на жене своей выезжает, – усмехнулся мой собеседник. – Понятно! А как старик Варламов? «И в беде, и в бою об одном всегда пою…»

– «Никогда и нигде не унывай», – фальшивым голосом подхватил я. – Старик дышит, но уж не тот.

– Простите, – снова вмешался отец. – Но ведь Варламов давно умер?..

– Это не тот Варламов! – И чтобы скрыть неловкость, вызванную бестактным замечанием отца, я ринулся к чемодану. – Угощайтесь, тут все московское! – И я щедро вывалил на стол мандарины, апельсины, сыр, ветчину, хлеб, масло, икру. – Папа, угощай товарища!..

Отец отнесся к моему призыву без всякого воодушевления, он пробормотал что-то невнятное и даже сделал попытку убрать часть продуктов в чемодан. Я сгорал от стыда. Но гость словно не заметил отцовской холодности, он взял мандарин, очистил его и отправил в рот.

– Вы не представляете, насколько мы тут оторваны от настоящей культуры, – сказал он. – Как только вернусь в Москву, в первый же день в «Эрмитаж»! – Большими, сильными пальцами он взял еще один мандарин и разом освободил от золотистой одежды его нежную плоть.

Отец напряженно следил за ним. Я не знал, куда деваться. По счастью, в предбанник вошли две женщины: пожилая и молодая, в темном, монашеском одеянии и темных платках. Ни слова не говоря, они опустились на лавку и принялись разматывать платки.