Оказалось, что бить второй раз значительно проще: и рука уже не дрожала, и вина где-то маячила на задворках, глядя на синяки скулящей родительницы и психованных сестер.

А потом Леша уходил.

Когда в квартире устанавливалась благодатная тишина, он уходил.

На район. К пацанам. Перетереть, прикурнуть и поржать. Замутить зарубу и трешачок, чтобы забыться, чтобы не вспоминать кулак и перекошенное отцовское лицо после встречи с ним.

Возвращался по обыкновению под утро и ждал пробуждения отца, когда, оклемавшись, батя начинал просить прощения у семьи и клясться, что то был последний раз. Виктор Воронцов сидел в потной майке с желтыми пятнами подмышками и смотрел сыну в глаза, пытаясь донести свою истину:

— Болею я, сын, — стучал себя по груди человек, чем-то отдаленно похожий на отца. — Ты думаешь, мне хочется пить? Оно здесь, — сжал посиневший сухой кулак, потряс им в воздухе и приложил к сердцу, — здесь сидит занозой. Точит. Просится. Болезнь это, сына. Вот смотри на батьку и будь лучше меня, — философски поучал.

Болезнь… Леша уже тогда смотрел на отца и усмехался. Как ловко свое малодушие, слабоволие и безответственность можно переложить на болезнь. Оправдать себя ею. Ибо так можно каждое совершенное преступление аргументировать. Списать на болезнь и прикрываться ею услужливо.

Пару дней старший Воронцов приходил в себя, сидя, как зеленое пустое чучело, в кухне, а потом выходил на работу и уже тем же самым вечером возвращался со стопроцентным объяснением: «Оленька, да мы по рюмахи с Петровичем. Чист как стеклышко, ну».

После смерти непутевого пьяницы-отца семье Воронцовых жить стало легче в плане душевном и физическом, но тяжелее в финансовом. Потому что на то, что батя «накалымет» электриком, семья жила и кормилась.

В четырнадцатилетнем возрасте Леша начал работать. Для этого у него имелись паспорт и злость. Последнее как постфактум: ярая злость на отца, променявшего семью на бутылку, и злость на мать в том числе. В минуты подросткового максимализма и протеста, мальчик ни раз обвинял женщину в трусости и бесхребетности. Ругался, кричал, требовал объяснений. Что она могла найти в обычном работяге, пьянице? Как она могла родить ему троих детей? Почему не ушла? Почему столько времени терпела? За что он должен был носить клеймо сына местного алкоголика, которому сулили за спиной такое же будущее? Он не понимал, почему женщины терпят? Что за долбанное жертвоприношение и покорное смирение с выпавшей женской долей? Кто придумал этот бред?

А мать плакала. Обнимала себя руками и поскуливала. Поскольку очень сложно было уложить в юной спесивой голове все подводные камни и причины, почему женщина терпит… Когда идти некуда. Когда трое детей на руках. Когда никто и нигде тебя не ждет. Когда в глаза соседям смотреть было стыдно, а не то, что кому-то рассказать, как дома тебя муж по-пьяне колотит. А он… он ведь не был таким. Не всем быть воротничками белыми в казенных зданиях, сидеть за столами дубовыми и брюки протирать из шерсти. Полюбила она его — выпускника техникума, лучшего в бригаде электронщика, в последствии никому ненужного наладчика резисторов, микросхем и волноводов. Потому что мир перевернулся. Спрогрессировал, вытесняя трёхногого транзистора микроскопической вафлей.

А тут друзья такие же сокращенные… и вместе справляться с профнепригодностью оказалось проще и веселее: под бутылочку и под байки рыбацкие. «… а пойти переучиваться, Оль, время нужно и деньги. А ни того, ни другого у нас нет»…

***

Хваленая Воронцовская стрессоустойчивость треснула еще четыре года назад. Тогда она получила запоминающуюся проверку на прочность, которую, увы, не прошла. Восстанавливать её пришлось долго, но до конца так и не выздоровела. Залаталась немного. Больше временем, чем поступками. А поступки эти как телеге пятое колесо. Чтобы не сделал, зачатую человеческую жизнь не выбросишь, не удалишь, не сотрешь и не забудешь.