Мишка съеживается. Вода в галошах снова начинает леденеть – и он уже почти не чувствует ног. Но все равно, оступаясь и поскальзываясь, бежит в подворотню, где скукоживается в три погибели и сует пальцы в рот.
Он же не жевал их! Не жевал! Он глотал их живьем – и может быть, сейчас сможет выблевать все! Живыми, как есть! А потом соберет их – и вернет вустричному богу!
Мишкино тельце содрогается в спазмах – и выходит первая вустрица. Она лежит на снежке, жалкая и сморщенная, как кусок языка мертвеца.
Еще один мучительный спазм – и выходит вторая. Потом третья и четвертая.
За Мишкиной спиной что-то начинает шевелиться и ворочаться. В нос ударяет тиной и болотной жижей, по спине скользит мокрое и липкое. Мишка тихо ахает – но продолжает извергать из себя вустриц, остервенело тыча пальцами в горло. Под ногтями у него кровь, кровь на языке и губах – но выходят уже пятая и шестая.
Седьмая и восьмая идут тяжело, с желчью, грудь раздирает кашель, брюхо крутит в агонии. Вустричный бог ползает за Мишкиной спиной, тяжело и зловеще вздыхая. Он ждет, ждет, ждет, когда Мишка вернет ему его детей – всех, до единого – и тогда, может быть, и простит глупого, неразумного мальчишку!
Девятая и десятая. Мишка содрогается в приступах безудержной пустой рвоты слизью и слюнями, цепляется за стену в попытках не упасть. Вустричный бог замирает за спиной – ему не нравится, что возврат так затягивается.
Одиннадцатая.
– Сейчас, – шепчет виновато Мишка. – Сейчас, сейчас…
Двенадцатой нет.
Мишке кажется, что он уже весь вывернулся наизнанку, как старая рваная рукавица – но двенадцатой нет! Она пропала. Мишкино брюхо, голодное и жадное, успело пожрать ее!
– Нет… – тихо шепчет Мишка, упираясь горячим лбом в холодную стену. Он боится оглянуться. Боится сказать в лицо отцу миллионов, миллиардов вустриц, что одно его дитя все-таки сожрано.
Вустричный бог все понимает – и ярится. Он хлещет по стенам, шипит и плюется Мишке в затылок холодной и едкой слюной, выкручивает ему суставы жестокой ломотой, вытягивает нервы через давным-давно онемевшие пятки.
«Господи вустричный бог, – бормочет Мишка, цепляясь за стену из последних сил, так и не решаясь оглянуться. – Помилуй мя, грешного. Ибо не ведал я, что творил. Ибо…»
А потом Мишка поскальзывается и падает – на этот раз ударяясь затылком неожиданно громко и хрустко.
И звезд не видно – над головой лишь каменный свод подворотни, слепой и безучастный.
– Однако, Владимир Христофорович, – вдруг пробивается в угасающее Мишкино сознание. – Кажется, это тот мальчик, который только что участвовал в нашем споре.
– Да, вы правы, Иван Викентьевич.
– Кажется он совсем плох, верно? Ох, и метель же началась, даже сюда заносит! Мокрая, жуть!
– Если совсем не умер. Странно, свежайшие же были.
– А что это означает?
– Что?
– Что кажется, я выиграл!
– Отчего ж, Иван Викентьевич?
– Ну так впрок мальчику не пошло – значит, выигрыш за мной.
– В ваших словах есть логика, конечно, Иван Викентьевич, но давайте ее обсудим за стопочкой смирновки.
– Во льду?
– Естественно!
– Ах, умеете вы, Владимир Христофорович, настоять на своем. Идем же!
И опускается тяжелая, плотная, твердая темнота – словно вустричный бог закрывает створки всего и вся.
Из письма А.П. Чехова Н.Н. Оболонскому
5 ноября 1892 г. Петербург.
…Ваше Высокопревосходительство, милостивый государь Николай Николаевич! Я хожу в Милютин ряд и ем там устриц. Мне положительно нечего делать, и я думаю только о том, что бы мне съесть и что выпить, и жалею, что нет такой устрицы, которая меня бы съела в наказание за грехи…