Игуменья выпрямилась на лавке, положила кисти рук на черное одеяние, обтягивающее ноги до полу, посмотрела на Меланью так сердито, что та снова бухнулась на колени и крестом себя, крестом с поклонами, не жалея лба, стукнулась в половицы, выскобленные до желтизны.

– Зачем ты ребенка привезла? Показать?

– Дык, осподи! К вам привезла: смилуйтесь за-ради Христа, матушка!

Игуменья рассердилась:

– Ты никак умом рехнулась?

– Осподи! Осподи! Ма-а-атушка! – завопила Меланья, падая на колени. – Заради Христа!

– Да встань ты! Чего воешь? Как будто я не понимаю вашей кержачьей хитрости! Ох, Господи! Спаси и помилуй. Когда же вы прозреете, сирые! Когда же вы вспомните про Господа Бога, Сына человеческого и Святого Духа! Когда же вы поймете, что входить надо к Богу тесными вратами, потому что широкие врата и просторный путь ведут к погибели. И ты… как тебя звать? Меланья? Да встань же ты, наконец.

Меланья поднялась.

– Ну так вот: ты надумала еще в храмов день обмануть меня с коровой. А к обману вел широкий путь и широкие врата моего доверия. А теперь корову белые забрали. И ты все это говоришь перед образами? Ты обманула не меня – Господа Бога! Может, разговаривала с еретичкой Ефимией, коя проживала у меня с год, натворила паскудства, оплевала святую обитель и ушла. Виделась с Ефимией? Она же из Белой Елани.

– Дык-дык-дык…

– Виделась! Так и есть!

Игуменья поднялась – взгляд, карающий грешницу, пальцами сжала черные четки.

– Вот что, Меланья. Обманувшая обитель – не достойна быть и малый час в ней. А на парнишку твоего смотреть нужды нету – здесь женский скит, не мужской. Или ты не в своем уме?

– Клятьба на нем, мааатушкааа! – завопила Меланья, снова бухнувшись на колени. – Тайная клятьба на нем! Слово с меня взято, мааатушкааа!..

Игуменья задержалась, соображая, о чем бормочет баба, спросила:

– Какая еще «клятьба»?

– Дык-дык колды помирал убиенный…

– Убиенный?

– Допрежь сказывал…

– Вразуми меня, Господи, понять эту женщину! – взмолилась игуменья Пестимия. – О чем ты бормочешь?

– Дык клятьбу взял с меня духовник в бане – батюшка наш, Прокопий Веденеевич…

– Тот греховодник, которого клянет Елистрах?

– Дык сказал мне он до погибели своей: «Ежли, грит, сгину, то отдай Диомида в скит праведнице Пестимии на возрастанье, чтоб грамоту узнал, Писанье мог читать, службы править по нашей тополевой вере. А на то дело, грит, клад завещаю – четыре дюжины золотых и часы ишшо»…

Да простит Господь Меланью! Она успела окончательно уверовать, что покойный Прокопий Веденеевич завещал клад не Демиду, а только ей, Меланье, а из того клада – четыре дюжины золотых да часики для Демида… А все, что в туесах, – для нее, только для нее, рабицы Господней! Это она сама скопила золото. Сама. Сама! Сама ямщину гоняла. Сама. Сама! В туесах ее золото, ее золото!..

Игуменья подумала:

– Тебя мучает какая-то тайна?

– Мучает, матушка. Мучает. Про парнишку свово. Про Демушку.

Игуменья кивнула белице-послушнице, и та вышла за двери.

– Поклянись перед Создателем, что говорить будешь только правду.

Меланья поклялась, наложив на себя тройной крест.

– Говори.

Пестимия вернулась на лавку.

– Дык мужик мой – ирод, сатано, отринувший нашу праведную веру…

– Тополевый толк – греховный, – укоротила Пестимия. – В чем твоя тайна, говори!

– Дык Филимон-то – мужик – изводит ребенчишку мово, Демушку.

– Изводит? Почему?

– Дык как по тополевой вере народился…

– При чем тут ваша тополевая вера! Не понимаю.

– Дык-дык радела я с духовником…

– С духовником? С каким духовником?

– Дык-дык с тятенькой, со Прокопием Веденеевичем, как со праведником.