Я швырнул в него первое, что под руку попалось. Он мигом словил. Молодец.

Но сразу бросил, едва увидел, что это череп.

– Ты ему не нужный.

Я направился прочь, туда, где, как я знал, были ворота.

– Ты куда?

– Назад. Похлебать приличный суп у неприличной женщины. Рассказать твоему… как бы ты его ни называл… что ты сказал, что я ему не нужен, вот я ушел. То есть это если ты сумеешь выбраться из этих развалин.

– Погоди!

Я обернулся.

– Как мне отсюдова выбраться?

Я пошагал мимо него, не дожидаясь, когда он за мной пойдет. Я ступил на холодный пепел от давно угасшего пожара. Из пыли торчали кусочки белой ткани, свечного воска, гнилой плод и зеленые бусины, бывшие, может, бусами. Кто-то пробовал воззвать к предкам или богам больше луны назад. Мы смогли выбраться из руин и последних из деревьев к краю равнины. Еще одна ночь без луны.

– Так как тебя зовут? – спросил я.

– Фумели, – буркнул он, уставившись в землю.

– Береги свое сердце, Фумели.

– Это что значит?

Я сел на валун. Глупостью было бы спускаться в долину в такой темноте, хотя я и чуял, что Леопард уже на полпути туда.

– Мы спим тут до первого света.

– Но он же…

– Будет крепко спать прямо там, пока мы не разбудим его утром.

Две мысли и один сон наведались ко мне в ту ночь.

Леопард говорит много такого, что скатывается с него, как с гуся вода, зато пятном липнет ко мне. По правде, бывает время, когда у меня появляется желание отмыться от него. Всегда рад его видеть, но никогда не грущу, когда он уходит. Он спрашивал меня, счастлив ли я, и я до сих пор понять не могу ни вопроса, ни того, что он узнал бы из ответа.

Никто не улыбается больше, чем Леопард, только он говорит одно и то же, будь то в радости или в печали. По-моему, и то, и другое – личины, какие он надевает перед тем, что задевает глубоко, прежде всего душу. Счастье? Кому нужно счастливым быть, когда есть пиво масуку? И душистое мясо, хорошая деньга и теплые тела в постели рядом? И потом, быть мужчиной в моей семье – значит упустить счастье, какое зависит от слишком многого, что не в нашей власти.

Когда есть за что сражаться или когда нечего терять – когда из тебя получается превосходный воин? У меня ответа нет. О детишках я думал больше, чем верилось, что стану думать. Вскоре я до того стал ощущать это чем-то вроде легкого удара в голове или учащения сердцебиения, что, даже убеждая себя: это прошло, тревожиться не о чем, детишками этими я благо сотворил или, во всяком случае, что мог, то все сделал, – а являлось чувство, шептавшее: не все. Темный вечер стал еще темнее. Не одно ли это из того, что Сангома пятном оставила на мне, гадал я, или, может, легкое помешательство?

Я проснулся, когда малый склонился надо мной.

– Твой другой глаз в темноте светится, как у собаки, – выговорил он. Я бы закатил ему оплеуху, да свежий порез у него над правой бровью сочился кровью.

– Какие скалы скользкие с утра! Особенно если дороги не знаешь.

Малый недовольно зашипел. Он подобрал Леопардов лук с колчаном. Хотел бы я знать, заставлял ли хоть кто меня так трепетать, как Леопард этого малого.

– И я не храплю, – сказал я, но он уже бежал вниз к долине, пока не остановился.

Прошелся, сел на камень и задумался в ожидании, когда я окажусь всего в нескольких шагах позади него, после чего снова пошел. Но не очень далеко, ведь, куда идти, он не знал.

– Погладь ему животик, – сказал я. – Ему это нравится. Великое удовольствие.

– Ты-то откуда это знаешь? Ты, должно, всяких разных людей перегладил.

– Он же из кошачьих. А кот любит, когда ему пузик гладят. Совсем как собака. У тебя в башке твоей что, совсем ничего нет?