– Я был все это время в штабе, решал вопрос о вашем деле, – говорил Эберг, когда мы шли к его дому. – Устал спорить. Посмертное вскрытие будет, однако вот добиться, чтобы провели его вы, мне не удалось. Но и кому вы могли бы ассистировать, до сих пор не ясно.
Дом с номером 3 на белой эмали, в котором жил Эберг, мог удивить неподготовленного гостя. Каменный фасад, а к нему приставлено затейливое деревянное крыльцо с высокой крышей на манер теремка или китайской пагоды. К крыльцу ведут высокие каменные ступени, по бокам – мелкие окошки с решетками. Над этажами – башенка. Через холодный туман в ней светится окно – значит, дочь Эберга читает или слушает граммофонные пластинки.
Уже год я снимал у доктора комнату, но на самом деле жилец из меня неважный. Платил я нерегулярно. Отвратительное, признаюсь, положение, но поделать я ничего не мог. Своим долгам вел учет до лучших времен или до банковского перевода от тетки из Кисловодска. Родители оставили мне небольшое наследство, которым эта энергичная женщина распоряжалась очень умело. Старшая сестра отца, она одной из первых окончила женские курсы, а на кухне держала поваренную книгу общества вегетарианцев с назидательным заглавием «Я никого не ем». К бланку почтово-телеграфного перевода от нее всегда было приложено письмо или интереснейшая статья. Но в последнее время деньги стали приходить совсем нерегулярно.
Ужасно хотелось горячего чаю с лимоном. Эти дни в городе, когда уходящая зима клюкой цепляла весну, были всегда промозглыми. То шел неприятно колючий дождь вперемешку со снегом, то наступали дикие морозы, когда на толстый лед реки не выходили даже конькобежцы. Из гордости я редко садился за стол с Эбергами, как бы энергично они ни приглашали. Чаще заказывал дешевый обед из столовой неподалеку от дома (скверный суп, неплохое жаркое или местная рыба). Иногда просто варил на спиртовке кофе, поджаривал хлеб. Но сегодня мне нужен был совет. И способ закрыть ту дверь в своей голове, за которой лежал Вареник с его широкой улыбкой. Хотя бы на время.
В столовой уже было накрыто. Хозяйство Эберга вели кухарка и горничная. А за самовар, как хозяйка, всегда садилась дочь Аглая. По-гречески значит «блистающая», но Аглаей она не была ни для кого – только Глашей.
– Глаша, вы сегодня уж очень молчаливы. Поговорите со мной немного? Или есть серьезный повод – опять въехали вместо Индийского в Тихий океан и плохую оценку по географии схватили?
Однажды такая история произошла с Глашей в гимназии. Но она не откликнулась на шутку.
– Говорят, что утром была стрельба за городом. Много девочек не пришли сегодня.
Очень серьезно она раскладывала варенье и резала хлеб, чашку передавала держа обеими руками, чтобы не расплескать. Глаша Эберг выше всех своих подруг в гимназии, которых у нее немного, щеки пухлые, детские, и всегда на них румянец, теплый, как корочка на пироге. Волосы так тщательно убраны в тяжелую косу, что лицо получается совсем на виду, беззащитное. В городе красавиц она – дурнушка.
Меня Глаша сначала до слез стеснялась. Однако нашлись и у нас поводы стать друзьями. Я как-то удачно помог ей с французскими переводами из гимназического Konstantin. Ну а потом очень кстати оказалось, что она большой романтик и фантазерка, любительница историй про опыты алхимиков, анатомические французские театры, когда публика собиралась посмотреть на работу врачей, и прочее. Правда, Эберг таких бесед не одобрял, и я старался не сердить его.
Вскоре Глаша ушла, и из другой комнаты послышалась музыка. В доме Эбергов всегда, сколько я помнил, стоял рояль – хороший инструмент Беккера. Сам доктор, Карл Иванович, не часто, но хорошо играл, говорил, что это помогает размять пальцы перед операцией. Но Глаша к роялю не садилась, ее любовью сразу стал граммофон, особенно вальс «На сопках Маньчжурии». В газетах много писали о полке, идущем в атаку под музыку оркестра, и ее поразила эта история. Как-то я, получив неплохой гонорар за статью, подарил ей пластинку с вальсом.