И он поехал.
Поначалу даже сам не знал – куда и к кому. Просто катил по сухой дороге, уперев взгляд в днище коляски, и даже по сторонам не оглядывался.
Ночь застала его в дороге. Он лежал в коляске, под звездным небом, слышал, как вздыхает рядом расседланная лошадь, и никак не мог избавиться от пугающей его самого мысли – ему казалось, что он прожил длинную-длинную жизнь и что он старый-старый старик, у которого впереди уже ничего не будет, кроме смерти.
Но живое тянется к живому.
Утром поднялось солнце, запели, засвистели на разные голоса птицы, и лошадь, отзываясь на эти голоса, вдруг рывком задрала голову и заржала – радостно, громко, словно хотела что-то высказать сокровенное своему печальному хозяину.
И хозяин услышал. Вылез из коляски, прихрамывая, подошел к лошади, обнял руками за шею, уткнул лицо в гриву и тихо, стыдливо заплакал, как плачут незаслуженно обиженные ребятишки. А после утер жестким волосом слезы и принялся заводить лошадь в оглобли.
Дальше его путь был уже прямым и четким – на Алтай.
В предгорье, в огромной долине, полого спускающейся к говорливой Катуни, лежали владения богатеющего скотопромышленника Прокопа Савельича Багарова: выпаса, сенокосы, пасеки и загоны для бесчисленных гуртов скота и конских табунов. А на въезде в долину, на веселом взгорке, стоял большущий, в два этажа, дом самого Багарова, а дальше за домом, словно большая деревня, тянулись избы для работников, амбары, конюшни, пимокатня, кузница, маслобойка, – все, что требовалось для простой и сытой жизни, здесь делали на месте и своими руками.
«Пойди да купи – дело нехитрое, большого ума не требует, – любил повторять Багаров, – а вот ты сам изладь да и пользуйся. Да так изладь, чтоб твоей вещичке век сносу не было». И улыбался умильной улыбочкой, такой сладенькой, словно теплого сотового меда отведал.
Был Багаров высокого роста, с могучим разворотом плеч, с мощными, сильнющими руками, но портили богатырское обличье маленькая головка, тощая бороденка и тонкий бабий голосок, которым он говорил негромко и нараспев. И всегда, даже если сердился, – ласково. Черного слова от него никто не слышал. Если уж сильно допекут работники нерадивостью или компаньоны своей несговорчивостью, бросит в сердцах: «Пятнай тя мухи!», но при этом все равно сладенько улыбается.
Вася-Конь подогнал коляску к высокому резному крыльцу, осторожно спустился на землю и, опираясь на палочку, дохромал до крыльца, присел на нижнюю ступеньку, вытянув раненую ногу. Из дома, увидев его, ловко скатился по крутой лестнице молодой работник, строго взялся допрашивать: откуда прибыл и по какой надобности?
– Ты меня не пытай. Что про меня знать надобно, хозяину все известно. Ступай и доложи: Вася-Конь приехал.
Парень скосоротился, всем своим видом показывая неудовольствие, но по лестнице, – слышно было, – поднялся скорым лётом. И вот уже застукали тяжелые шаги, заскрипели под крупным телом толстые ступени, и сам Багаров выбрался на крыльцо, радушно раскинув свои ручищи:
– Да это кто же пожаловал к нам, да каким попутным ветром занесло дорогого гостя! – выпевал он тонким голоском.
И притопывал ножищами от радости, будто ему пятки жгло.
Радовался Багаров совершенно искренне: ему позарез нужен был хороший табунщик, знающий толк в лошадином деле. Потому он и обхаживал Васю-Коня, словно несговорчивую невесту: баня была натоплена, старуха-лекарка, чтобы раненую ногу попользовала, доставлена, богатое угощение выставлено – все для тебя, гость задушевный!
За крепкой медовухой засиделись они допоздна, полюбовно обо всем договорились и спать отправились, очень друг другом довольные. Багаров ни о чем Васю-Коня не спрашивал, не допытывался, где тот ранения получил, – умный был мужик, чуткий, понимал, что всему свой срок и свое время.