К утру падера утихомирилась. Над степью взошло розовое, веселое солнце, и ударил морозец. Дрова кончились, железная печка быстро остыла и почернела, в вагоне в считанные часы угнездился лютый холод.
– Сколько тут еще до города осталось? – спросил Гусельников, ежась под негреющей шинелью.
– Много, – ответил Балабанов. – Ты что, предлагаешь пешком? Замерзнем!
– А здесь мы от жары помрем? Пошли, Балабанов, другого выхода я не вижу. Пока пути очистят, пока тронутся – мы еще сутки здесь потеряем, не меньше. Пойдем, в дороге заодно и согреемся.
Ни с кем не прощаясь, они выпрыгнули из вагона, перебрались через высокий занос, который так и не смог одолеть паровоз, и быстрым шагом двинулись по заметенным шпалам – навстречу солнцу.
В ходьбе они и впрямь согрелись, да и морозец был щадящий, слегка лишь покусывал за щеки, а когда солнце полностью поднялось и легкий ветерок, оставшийся от падеры, окончательно стих, стало совсем хорошо.
– Эх, нам бы теперь по французской булке, да по стакану чая с сахаром, мы бы, пожалуй, и строевую затянули, – развеселился Балабанов.
Но Гусельников его шутки не поддержал. Шагал молча, сосредоточенно о чем-то думал и время от времени, сам того не замечая, кивал головой, очевидно, соглашаясь со своими мыслями. Вдруг отрывисто, словно решившись, сердито сказал:
– Мне полковник Семирадов ночью приснился. Как ты думаешь, Балабанов, к чему бы это?
– Матушка моя покойная так учила: помолиться надо за усопшего, помянуть его, свечку в храме поставить.
– Ну-ну! Только нет у нас с тобой, Балабанов, на сегодняшний день ни храма, ни свечки. А сон странный, пронзительный такой, и все четко, как наяву. Семирадов в парадной форме отдает мне честь и говорит при этом: «Вся моя надежда только на вас, поручик Гусельников. Не подведите…» Я пытаюсь руку поднять, чтобы откозырять ему, и – не могу! Не поднимается рука, будто не моя, а железная. Да-а, Алексей Семенович, если бы не ваш приказ, я бы к атаману Семенову ушел – чтобы драться, так до последнего. У-ух, как бы я сейчас воевал, зубами бы грыз! Ты слышал эти разговоры в вагоне, Балабанов, слышал это ликующее торжество немытого хама?! Хорошо, что оружия при мне не было, я бы не сдержался…
– Придется сдерживаться, иначе мы все провалим…
– Ладно, это я так, нервы… Погоди, погоди… Балабанов, видишь?
– Вижу. Это вяцкие.
– Какие вяцкие?
– Из Вятской губернии – их все так называют. Хотя тут и Пермь, и Самара, да, считай, пол-России здесь бредет. Ты что, ни разу не видел?
– Не доводилось.
– Тогда гляди.
Они невольно замедлили шаг, а навстречу им, подсвеченные со спины розовым солнцем, возникали вдали темные фигуры, сначала одна-две, затем их становилось больше, они сливались в сплошное пятно, и оно ползло по путям, придвигаясь медленно, но неумолимо. Ближе, ближе… И вот уже можно разглядеть черные, обмороженные лица, немыслимое тряпье и рванье, бывшее когда-то шинелями и сапогами. Люди шли, словно во сне, – тупо, безмолвно. Глаза их были неподвижны, и проскальзывало в них только чувство обреченности, как у животины, послушно бредущей на убой. Иные были обмотаны рваными кровяными тряпками, застывшими и покоробившимися на морозе. И ни у одного не маячил за плечами пусть даже тощий солдатский мешок, они шли в том, что оставалось у них на теле.
Гусельников и Балабанов невольно спустились с путей, пропуская эти человеческие тени, затем долго глядели им вслед и вздрогнули, когда один из последних вдруг остановился, растопырив руки, покачался-покачался и рухнул наотмашь на спину, глухо ударившись затылком о рельс. Дернулся, подтягивая под себя ноги, и скатился под откос в снег. Никто из идущих даже не оглянулся.