– Соль лосям привез. Кто-то спер. Ты не брал?

– ?..

– Мало ли… На халявку-то… Чего пишем?

– Да вот… почему в деревне живу…

Егерь неторопливо закурил, взвалил мешок на плечо и понес к кормушке. Тяжелые булыжники соли загрохотали в корыте. Но с любопытством не справился.

– Ну и почему? – лениво спросил он. – Жил бы в Москве, как все ваши.

– “Все ваши” – это кто? – насторожился я, привычно подозревая под “вашими” любезных егерю “жидов”…

Помнится, позвал я как-то Михалыча на дачу захмелиться по случаю Пасхи. Православной. Он прискакал уже праздничный, натурально верхом и на участок въехал на коне. Навстречу ему мой отец. Завидев живописного всадника, воскликнул: “Сынок, к тебе гости!” Михалыч опешил, ибо папа мой, подтверждая свою фамилию Беркенгейм, очень уж походил на еврея, а Михалыч, прочитав “Кладбище” и “Стройбат”, почитал меня за русского писателя…

– … С вашими, – раздраженно повторил Михалыч с натягом в голосе, обтирая грязного коня пустым мешком, – с поэтами, писателями…

Хотел я ему сказать, что с поэтами, вернее, с поэтессами, я уже пожил и ничего хорошего из этого не получилось, что с писателями лучше не жить, а читать их, а если слушать, то по радио, но обострять ситуацию не стал.

– Ты скажи мне лучше, Вань, кто мне дорогу нынче перебежал: маленький, беленький?..

– Кончик черный?

– Хвостик черный, – кивнул я.

– Горноста-а-й, – равнодушно махнул рукой егерь, недовольно оглядывая коня. – Опять мыть надо, обгадился весь, как эта…

– Погоди, погоди… Горностай, он же на мантиях у царей. Откуда он у нас, леса-то здесь вшивые? Горностая в Сибири Дерсу Узала ловит…

– Кого-о! – возмутился егерь. – У нас здесь леса я тебе дам!.. И экология… Ты вот по лесу тише шастай – собак развелось, лосят гоняют. Молодняк пожрут – за людей примутся. Отстрелять бы – руки не доходят. Тут зверья много. Рысь в прошлом году зашел. А за Рузой ваще волки воют. Ты лучше в Москву к себе ехай.

– В Москве я, Михалыч, глупею…

В сельской жизни тьма преимуществ.


– У-у. – Егерь понимающе кивнул и погладил заворчавшего было коня.

– …В лес войду дурак дураком, – продолжил я. – До Облянищева доплетусь, в копну на поле сяду, на небо посмотрю – рассказ готов. Потом к Таньке чайку попить…

– Жива еще? Ты гляди аккуратней с ней, – перебил меня егерь, раздраженный таким легким заработком. – Сама женьшень пьет для здоровья, а другим, блин, типа поебень-траву варит. Ведьма.

Про Таньку я знал больше Михалыча. Танька до войны сидела по 58-й статье. Коммунистов ненавидела. А на другом конце деревни доживал хромой курносый старикашка, единственный коммунист на всю округу. Дед в свое время вместе с Танькой работал на стекольном заводе в Дорохове; Танька стекло варила, а дед строчил доносы. Написал и на Таньку.

– Ладно, – сказал Михалыч, – я погнал, а ты сиди… думай. А то заезжай завтра – день рождение.

– Сколько тебе?

– Шестьдесят два. Даже шестьдесят три, я ведь сорок первого.

– Значит, шестьдесят четыре.

– А я их не считал.


Сижу, стало быть, думаю. Муравьи из ближнего двухметрового муравейника неагрессивно ползают по мне. Благодать… Надо бы в Москву съездить. А зачем? Что я там забыл?.. Интернет у меня на даче через мобилу берется; канализацию, горячую воду наладил. Чего еще забыл в Москве? Друзей? Да их и в молодости было раз-два, и обчелся, а с годами и те повывелись. Кто разбогател – ума-разума лишились. Как-то один, которого знаю треть века (он конюхом тогда на ипподроме работал, мы с ним, пьяные, ночами по сугробам скакали), пригласил на дачу. Оказалось – трехэтажный особняк с колоннадой, с лифтом, стокилограммовым сенбернаром. Вроде все со вкусом. А в конце застолья повел к себе в кабинет похвалиться портретом главного Вовы работы Никаса Сафронова. Я думал, шутит, дуркует. Нет, всерьез, на голубом глазу.