Вот скромный, вечно неловкий Кюхельбекер, постукивающий в калитку с видом заговорщика, – старинный друг, с которым у Прасковьи Николаевны были особенно тёплые отношения; вот сам Грибоедов – то молчит, то вдруг садится за фортепиано и играет часами. То приезжие офицеры, знойные, шумные, жаждущие не только хлеба и соли, но и просвещённой беседы, – и всем хватало места, и всем находилось дело.
Они разглядывали восточную резьбу на дверях, касались ковров, ещё сохранивших мягкость былого богатства, и с жадностью перебирали книги в старинных шкафах: Саади, Гафиз, Шекспир, Гёте, новые английские журналы, газеты с гравюрами. Самой хозяйке принадлежала вся эта гармония – с её наблюдательностью, живым умом, образованностью, обаянием и редким талантом поддерживать разговор – с кем угодно, о чём угодно.
Но более всего в доме Ахвердовой было детей. Дом звенел от их голосов. Кроме собственной дочери, под её попечением находились племянницы покойного мужа – Анна и Варенька Туманова, дальняя родственница. А ещё – дети Чавчавадзе: Нино, Катя и Давид. Дома Ахвердовой и Чавчавадзе, по существу, давно слились в один – как и семьи. Ведь мать генерала Ахвердова была родной сестрой тёщи Александра Гарсевановича.
Княгиня Саломэ, жена Александра, страдала от постоянных недугов, – как она сама выражалась, «рюматизма», – и частенько лежала подолгу в постели. Прасковья Николаевна, не дожидаясь просьб, добровольно взяла на себя почти все материнские заботы. Она была строга, но справедлива, терпелива, но наблюдательна. Успевала давать детям уроки французского, музыки, – кого бранила за нерадение, кого хвалила за усердие, – и при этом умела сохранять ту самую золотую середину: не потакать в важном и не притеснять в пустяках.
Так жила она – в нескончаемой череде обязанностей, бесед, забот, но ни на миг не теряя достоинства. Дом её стоял, как маяк, для всех, кто искал света среди пёстрого многоязычного и многоликого Тифлиса.
Старшей дочери Александра Гарсевановича, Нине, было всего шесть лет, когда Прасковья Николаевна Ахвердова, человек светских правил и строгого вкуса, вплотную занялась её воспитанием. Девочку обучали в духе европейского образца: француженка поправляла произношение, Прасковья Николаевна следила за осанкой, за манерами, за книгами в руках и даже за тем, как Нина благодарит за угощение. Она понимала: девочке предстоит жить в мире, где изящество должно сочетаться с достоинством, доброта – с умом, а речь – с благородным, пусть сдержанным, чувством.
Вслед за Ниной подросли и другие дети Чавчавадзе – неугомонная выдумщица Катя, с глазами, полными света, и курчавый упрямец Давид, чей нрав требовал твёрдой руки. Все они, за исключением младшей Софьи, рождённой уже после возвращения Прасковьи Николаевны в Петербург, воспитывались в этом добром, строгом и просторном доме, где каждый уголок дышал культурой, знанием и терпением.
Но Нина… Ах, Нина занимала в сердце Прасковьи Николаевны место особое. Эта девочка, и в младенчестве отличавшаяся какой-то глубокой чуткостью, чем старше становилась, тем больше пленяла. Не только своей красотой, стройностью, тихой статью, – нет. В её лице, тонком и смуглом, с ясной линией лба и тёмными, бархатными глазами, таилась тень печали, глубокой, непонятной, будто доставшейся ей от прежних времён. И эта печаль придавала её облику особенную нежность. Нина была тиха, скромна, совершенно лишена девичьей надменности, которой порой страдают любимцы судьбы. Она словно несла в себе тайное тепло, которым умела незаметно согреть каждого, кто оказывался рядом.