И тут я неожиданно заплакал. То есть я удержал слезы на глазах, но это стоило мне огромного труда. Я испытал «неведомое доселе чувство». Самое странное, что раньше было глубоко плевать на это знамя. Как и всем остальным. Мы читали стишок: «Не стесняйтесь, пьяницы, носа своего – он ведь с нашим знаменем цвета одного». А сейчас я был растроган, расчувствован и несколько потрясен.

За всю школу я плакал дважды. Во втором классе – второгодник походя смял в кулаке пластилиновый самолет, который я с подробностями лепил все каникулы. Он потом жалел. А в пятом – мне неправедно набил морду один здоровый со своей кодлой, когда я в их двор пришел в гости к родне, а он принял меня за чужого. А так-то – чего плакать.

…И вот я под этим бедным сатиновым знаменем испытал «сильное душевное волнение». Телевидения в Забайкалье еще не было, слезы олимпийцев на пьедестале нам были неведомы.

Это было гордое чувство. Благородное. Возвышающее. Большое. Приятное. Захватывающее. Что-то в нем было самоотверженное. Что-то в нем было от смысла жизни, о котором я еще не задумывался. Это отдавало подвигом. Счастье, прошибающее до слез. Во бред.

…Сейчас я бы сформулировал это как «эмоциональное обеспечение внутривидовой межгрупповой конкуренции». А тогда я был просто потрясен приятно.

За нежным детством в свой черед наступает отрочество, с его необычайной внутренней чувствительностью и в той же мере необычайным внешним цинизмом, потрясающим взрослых грубым глумлением над всем святым. Не осталось моральных и государственных святынь, о которые мы не вытерли бы ноги с беспощадной издевкой.

Уроки. История. Литература. Война. Подвиги. «Молодая Гвардия». Герои-комсомольцы под пытками не выдали ничего и умерли гордо. Мы были впечатлены. В этом впечатлении заметное место занимало недоверие.

– Че-то я как представлю – да сдал бы на фиг всех! – с веселым и сочувственным цинизмом признался «один из нас». – Я вабще не представляю, как эти пытки можно терпеть… бр-р!! Да хрен ли они мне – братья?..

– Шнапсу бы налили, – поддержали мы. – Пожрать дали.

– Еще и денег бы заплатили.

– В гестапо бы приняли. Форму новую дали!

Наши учителя, услышь они эти комментарии, вырвали бы себе все волосы. Какая педагогика?!

Что серьезный допрос в спецслужбах невозможно выдержать дольше… ну, пары минут, – это мы узнали куда позднее. Не в том дело. А в том, что внутренне были устыжены своей человеческой слабостью. Мы знали, что быть героями – единственно достойный вариант. Это – долг, обязанность и так далее. Иначе ты полное дерьмо. И вот мы с ужасом усомнились насчет своего героизма. Но – ни на миг не усомнились в том, что такой героизм – долженствует! верен! славен!

А в кинотеатрах шел «Овод», и красавец-революционер командовал у стены своим расстрелом, а бородатые карбонарии сжимали ружья у бесчисленных костров и клялись отдать жизни за свободу родины.

А на книжной полке стоял самый издаваемый писатель в СССР из всех, кто не входил в школьную программу – Джек Лондон: и Ривера дрался за всю Мексику, и винтовки принадлежали ему, революция будет продолжаться!

А потом мы, те, кто чего-то хотел, поступали в институты, и ездили летом в стройотряды, и одевались модно и хорошо как могли, но фарцу глубоко презирали. Фарцу интересовало только то, что можно было надеть, выпить или прослушать. Они были унтерменшами, вместе с официантами, мясниками и продавцами комиссионок: у них не было ничего, кроме предметов потребления.

Но никак не яснел самый глубинный смысл фразы: «Я ем хурьму, а рот вяжет у медника в Тибете». Вышел «Домой возврата нет» Томаса Вулфа, и переплетенная взаимосвязь всего на свете попадала в унисон плывущего звука.