– Володь, так ты что, чекист? – удивился Виктор.
– Чекист, – кивнул я. Чего уж теперь таиться?
– Странно, – покачал головой полковой комиссар. – Чекист, а парень хороший, такого и за друга считать честь великая. А я, по правде сказать, вашего брата недолюбливал.
– А за что нас любить? – усмехнулся я. – Мы, Вить, как собаки.
– Волкодавы, что ли?
– Если понадобится – волкодавы, понадобится – хоть гончими, хоть бульдогами станем. Страшны мы, но и без нас никак нельзя. Так что, товарищ комиссар, есть у вас особист без Особого отдела, – пошутил я.
Будь у нас народу побольше, так и меня можно сделать каким-нибудь небольшим начальником. Скажем – начштаба, заместителем командира по оперативной работе. Но численность отряда едва доходила до взвода, и потому командных должностей я не искал, довольствуясь ролью рядового бойца. Правда, у меня берданка и весь оставшийся запас патронов, которые я теперь хранил при себе, аки Кощей своё злато, опасаясь, как бы они не промокли.
Потом мы уже не ставили караул – не было сил, да и смысла не видели. Нас можно было взять голыми руками, так вымотались. И вот, когда в очередной раз – не то на десятый, не то на одиннадцатый день странствий – мы с Виктором и Серафимом встали, чтобы расталкивать остальных, увидели, что на лиственнице висит Ермолай Степанович Сазонов. Сазонов – бывший председатель волисполкома, не пожелавший переименовывать орган советской власти в старорежимное земство, как это сделали иные и прочие, за что он и был отправлен на Мудьюг. Ермолай Степанович, как и товарищ Стрелков, был одним из «первопроходцев», вынесший и голодную осень восемнадцатого, и холодную зиму. Но испытания неопределённостью и голодом преодолеть не сумел и, соорудив удавку из собственного нижнего белья, разодранного на узенькие полоски, связанные маленькими узелочками, – ушёл в мир иной.
Поначалу хотели так его в петле и оставить, но, вздохнув, принялись вынимать. Затем оттащили в сторонку, прикрыли ветками. Что ж, спи спокойно, дорогой товарищ, будем надеяться, что там тебе станет легче.
А ещё мы дружно решили, что не станем рассказывать о подробностях смерти товарищей. Скажем – погибли в пути, и этого вполне достаточно. Иначе их начнут осуждать, рассуждать о проявленной слабости, и всё такое прочее. Хорошо осуждать тому, кто сидит в тепле, на мягком диване, имея под рукой какую-нибудь вкуснятину. Побудьте хотя бы денёк в нашей шкуре – в сырости, голодными, да еще искусанными комарами до кровавых волдырей, – сразу же перестанете.
Однажды, день этак на четырнадцатый, когда мы, сбившись в кучу, уже ничего не хотели – ни спать, ни есть, мне вдруг вспомнились слова замечательной песни, которую любил в детстве. И пусть в этом мире её ещё нет, но у меня она есть.
Я знаю, что кто-то, прочитав эти строчки, примется брызгать слюной и кричать, что опять «попаданец» песни ворует. Мол, мало им, гадам, Владимира Семёновича, так за Ошанина принялись. Знаете, а мне всё равно, если вы так подумали. Эта песня из моей юности, а может, из моего детства, и я имею на неё право. А ещё – и мне, и всем нам эта песня сейчас нужнее, чем тем, кто станет её распевать со сцены через пятьдесят или семьдесят лет.
Собрав в кулак все оставшиеся силы, я негромко запел:
До Кобзона мне далеко, да и до других исполнителей не близко, пел как умел. А парни улавливали ритм и уже начали подпевать припев.