С Аргутинским я говорила два раза. Александр Николаевич Бенуа дал мне мысль пойти к нему и попросил его меня принять. Он сказал мне, как бы случайно: Арго знает, кто был Эдуард. Задайте ему этот вопрос. Но ни в первый, ни во второй раз Владимир Николаевич на этот вопрос мне не ответил. Разговоры с ним навсегда вошли в мою память – о музыке Чайковского мы почти не говорили. Этой темы я, никогда не уважавшая дилетантства и не будучи музыковедом, в своей книге не могла касаться. У Владимира Николаевича оказались две темы: смерть Чайковского, при которой он присутствовал, и Боб Давыдов, племянник Чайковского и его последняя любовь. Он так сам мне и написал, когда я попросила принять меня (письмо было написано по старому правописанию):

Буду очень рад с Вами встретиться и рассказать Вам то немногое, что уцелело в моей памяти о Бобе Давыдове.

Но, конечно, и Боб Давыдов был мне в высшей степени интересен.

Во вторую встречу Аргутинский сказал мне, что говорил обо мне с нашим общим другом – Сергеем Михайловичем Волконским, бывшим директором государственных театров, а теперь театральным критиком в “Последних новостях”. С.М. был внуком декабриста Поджио и жены декабриста Волконского. Он с грустью сказал Аргутинскому, что ужасно жалеет, что “о нашем драгоценном Петре Ильиче” пишет женщина, а не “один из нас”!

Я заговорила с ним о том, что потомство Н.А. Римского-Корсакова, находящееся в эмиграции, распространяет слух, что Чайковский вовсе не умер от холеры, а покончил самоубийством, и спросила его о причине такого слуха. Аргутинский сказал, что девицы Пургольд распускали эту ложь в отместку за то, что не смогли осуществить своих планов; одна решила выйти замуж за Мусоргского, другая – за Чайковского. Из этого ничего не вышло. Одна в конце концов вышла за Римского, а другая – за некоего Молласа. Обиженные дамы мстили жестоко: они были известны своим характером и нездоровой фантазией. А у Мусоргского были, как и у Балакирева, как позже у Скрябина, у каждого свои сложные и тайные проблемы. Аргутинский также напомнил мне о трех фактах, после которых не могло остаться никаких подозрений о скрытом самоубийстве: первый – отмена в России предварительной цензуры после 1905 г., когда вышли срочным порядком “Гавриилиада” Пушкина (в 1906 г.) и в 1912 г. собрание сочинений Оскара Уайльда (включая “De Profundis”), и другие важные произведения XIX века, бывшие до того под запретом. К этим же годам относится издание В.В. Розановым своей книги “Люди лунного света”. Второй факт: полная отмена цензуры (кроме военной) после Февральской революции и тогда же изменение 995-й статьи Российского свода законов, подвергавшей “изобличенного в мужеложстве и за него осужденного” наказанию значительно более слабому, чем закон 1885 г.

И предвоенные, и военные годы были расцветом славы Розанова и славы поэта Михаила Кузмина, и многих “разоблачений”. Нет ни одного шанса, чтобы такая сенсация, как самоубийство русского композитора мировой известности из страха попасть под статью 995, не попало бы в печать – серьезную или бульварную, русскую или иностранную, и не вызвало бы открытого обсуждения!

Третий факт, о котором напомнил мне Аргутинский, был еще более серьезным: во второй половине 1880-х гг. была открыта бацилла холеры. С этого дня больных холерой перестали насильно увозить в госпитали и закрывать гроб умерших от холеры немедленно после смерти. Было доказано, на трех международных медицинских съездах известными русскими, французскими, английскими и немецкими медиками, что холерная бацилла передается исключительно через испражнения холерных больных, через антисанитарную канализацию (или полное отсутствие ее), через невскую воду, куда шли нечистоты, или в тех городах и селах, где питьевая вода проходила в почве, загрязненной фекалиями. (“Вестник общественной гигиены”, апрель, 1902 г.) После открытия бациллы ни от больного, ни от его мертвого тела никто уже не боялся заразиться холерой.