На автостанции работал буфет, там я и перекусил. Котлетой в тесте. Рогаликом. Слабо пахнувшим, но крепко заваренным чаем.
Порывшись по карманам, насчитал четыреста двенадцать рублей – весь мой аванс.
«Этого хватит», – мелькнула одинокая мыслишка.
Я только плечами пожал. Хватит для чего?
Надрывно звенящий «ПАЗик» довез меня до вокзала – низенького зданьица из силикатного кирпича, но с обязательными круглыми часами. Пожелтевшее, словно раскочегаренное солнце почти закатилось в зенит, когда проходящая электричка подтянулась к платформе, лязгая и свистя. Пассажиры заторопились, всей гурьбой вваливаясь в раздвижные двери тамбуров.
Беспокоился народ зря – в полупустых вагонах мест хватило всем. Скучная кондукторша сунула мне картонный билетик с дырочками, и покатил поезд до самого Бологого.
А дальше… Не знаю. Где на попутках, где на автобусе доберусь до Устюжны или до Тихвина. Следующая остановка – Петрозаводск. А потом – конечная. Сегозеро.
Там меня никто не найдет. Никого слышать не хочу, видеть не хочу… Даже Риту, даже маму с Настей… Что я им скажу? Как в глаза смотреть буду? Нет.
«В Карелию! В глушь! На Сегозеро!»
Среда, 5 апреля. Вечер
Зеленоград, аллея Лесные Пруды
– Жив ваш сыночек, жив, – старец Корнилий журчал утешительно. – Он всю силу свою неизреченную отцу отдал, всю до последней капли! Человек моих лет на Мишином месте сам бы душу богу отдал – это же сильнейшее нервное истощение, тяжелейшая нагрузка на сердце, на мозг… Я вовсе не пугаю вас, Лидия, просто донести хочу, чтобы верное понятие было, чтоб не боялись зря. Миша молод и здоров, он эту тяготу вынесет! Вы только поймите: сила, о которой я речь веду, у всякого есть, только мало ее в нас. А у Миши – много. Но даже мы, малые сии, бывает, что не выдерживаем утраты той малости, выгораем, как принято говорить, маемся смертельным равнодушием – ацедией, и помираем. И еще раз – не для того говорю, чтобы страху нагнать. Я объяснить хочу вам, отчего ушел Миша. Потеря энергии – истинное потрясение для мозга, первые дни мальчик будет как бы не в себе, горе затмит всякое разумение…
– Миша был в полнейшем отчаянии, – тихо заговорила Рита, вставая. – И винил во всем себя…
Она подошла к окну, где, сутулясь, стояла Настя, и обняла ее. Мишина сестричка безмолвно прильнула к ней, жалобно поглядывая на маму.
Лидия Васильевна казалась рассеянной и безучастной. В строгом черном платье, с легкой муаровой накидкой, укрывшей волосы цветом глубокой ночи, она сидела рядом с Корнилием, обряженным в рясу, и это соседство не вызывало оторопи.
– Мишечка ни в чем не виноват… – еле выговорила Гарина-старшая. – Сыночка… Сыночка… – поникнув, некрасиво морща лицо, она спрятала его в ладонях, и обессиленно провела вздрагивавшими пальцами по щекам, размазывая слезы.
Корнилий завздыхал уныло, со смущенным кряхтеньем потирая колени, но смолчал. Пусть выплачется, легче станет…
Настя расслышала мамины всхлипывания, и заплакала сама. Рита крепче обняла подружку, глядя за окно мокрыми глазами.
«Господи, – проползла мысль, – как же было хорошо в воскресенье с утра! И как потом стало плохо… Бог, если ты есть… ты не любовь!»
Девушка зажмурилась, смаргивая слезинку. Похороны – это такая боль… Вбираешь в себя запах сырой земли, содрогаешься, и понимаешь, чем стоить дорожить. За что цепляться обеими руками, беречь и лелеять – сейчас, при жизни, ибо после не будет ничего. Даже тьмы. Даже пустоты. Небытие…
Петра Семеновича похоронили на Ваганьковском. Народу пришло неожиданно много – не родни, а друзей и товарищей. Весь печальный обряд взял на себя Старос – Лидия Васильевна лишь принимала соболезнования, потерянно кивая из-под темной вуали. Заводскую столовую закрыли на спецобслуживание – молоденькие поварихи хлюпали красными носиками, глядя на портрет Гарина-старшего в траурной рамке – моложавого, красивого, улыбчивого…