Благодетель Николай Иванович как раз из тех, кто не только не отвергал гибкости в искании счастья, но саму честь и само счастье променял на чины, на доходы. Дела давно минувших дней, да знать не всякая «гибкость» изживается временем.
Василия Андреевича словно кипятком окатывает: Вельяминов – ладно, подлец из подлецов, дитя века, но Афанасий-то Иванович!.. – Бунин! Бунин! – Не на дуэль вызвал приятеля за позор дочери, должность принял как отступные… Попользовался…
Отворилась дверь. Пахнуло печным теплом. Максим принес барину кофею. Каравай нарезан огромными ломтями, может быть, чересчур толсто, но тесто воздушное. В хлебе живы запахи снопов. Ветчина с салом, но сало отменное, не твердо и не мягко – удовольствие молодым зубам.
На завтрак уходит пять минут, и Максим уже держит мундир.
В мундире человеку надлежит переменяться в соответствии с ранжиром, Василий Андреевич противится сему. В мундире он тот же самый, что размышлял о дон Кишоте, о литературном бессмертии… А это беда!
Николай Ефимович Мясоедов – директор Соляной конторы ждал конторщика возле его стола. Жуковский удивился.
– Здравствуйте, Николай Ефимович!
– Будьте и вы здравы, милейший. Припозднились…
– До начала занятий, – Жуковский показал рукою на стенные часы, – шесть минут.
– То-то и оно! За опоздание я бы спросил с вас… Шесть минут! Милейший, у вас такое постное лицо, будто пожаловали отбывать повинность. Этак можно всю жизнь просидеть в чиновниках тринадцатого разряда.
– Как Бог даст. – Василий Андреевич поглядел на Мясоедова, и так поглядел, будто на нем фрак, а не мундиришко.
– Трудитесь, Жуковский! Или вы будете выжидать? Ведь до начала службы целых три минуты.
– Как прикажете, Николай Ефимович.
Ненависть пучила глаза директору. Безродный, без гроша за душой мальчишка не то чтобы угодить или выказать старание – даже поклониться как следует не желает! Ломать этаких, в дугу гнуть! Ради самой государственной пользы. Все это – французская дурь!
Через час директор прислал забрать на просмотр бумаги, писаные Жуковским.
Оплошности не сыскали, но выговор был неизбежен. Николай Ефимович изрек:
– За столь медлительную работу жалованье надо бы платить половинное.
Соляная контора, Соляная контора! Горы соляные, соль на горбах, соленая земля, соль земли.
День прожит, как убит.
Часы отбивают заветное, умолкает скрип перьев. Свобода.
Свобода создана для счастья. Заскочив домой, Василий Андреевич мчится на Девичье поле, к Александру Воейкову – новому другу Андрея Тургенева, а стало быть, другу Жуковского и Мерзлякова.
Писательская поросль
Руку Воейков пожал ласково, почти вкрадчиво, но глазами смерил, кажется, саму душу – ровня ли?
Экзамен был выдержан, но у Василия Андреевича запылали уши. Он всегда страдал за людей, напускающих на себя как величавую неподступность, так и юродство покладистости, «играющие» и даже «играющие» неосознанно были для него стыдом не за кого-то, а за себя. Ему приходилось мириться с этой унизительной нарочитостью. Провинциальная глазастость в родстве с провинциальной застенчивостью превращали его в беспомощного недоросля.
Воейков открывал перед Жуковским дверь за дверью с усмешечкой: «Мои апартаменты», но перед обитой багряно-темной кожей запнулся, на лице явилась почтительность. Подмигнул, однако ж, запанибратски:
– Святая святых!
Василий Андреевич поймал себя на том, что в «святая святых» он не вошел, а вступил, и было отчего: позлащенные стены, потолок багрово-темный, на багрово-темных диванах, придвинутых с двух сторон к багрово-темному непокрытому столу, восседало будущее российской словесности. На одном диване Тургеневы, Андрей и Александр, на другом Алексей Федорович Мерзляков и Андрей Кайсаров.