Он поклонился, а потом импульсивно сказал:

– Проводи меня в гавань. Посмотри на мои корабли.

Вопреки официальному церемониалу Антоний протянул мне руку. Я приняла ее, и мы вместе вышли из зала, навстречу слепящему свету неба и моря. Наши люди двинулись следом.

На мгновение мы оказались одни; тут же он наклонился и прошептал мне на ухо:

– Это не прощание, но всего лишь краткая разлука.

Его теплое дыхание мигом разожгло тысячу воспоминаний и сопутствующее им желание.

– Долг – суровое дитя богов, – ответила я, – и настало время отдать ему дань.

С этими словами я отпустила его руку. Я боялась, что если не сделаю этого, то не выдержу и брошусь ему на шею.


Корабли уплыли. Их паруса, белые, как волны на море, становились все меньше и меньше, пока не исчезли на восточном горизонте. Я глядела из окна, как они огибают маяк и направляются в открытое море. Цезарион смотрел вместе со мной.

– Ну вот, они свернули за маяк… сейчас, должно быть, почти поравнялись с Канопом… все, их не видно.

Его голос звучал тихо и печально. Пока он следил за парусами, это отвлекало его, но теперь мальчик понял, что игры с Антонием закончились.

Он вздохнул и ссутулился у стола, где ждала оставленная игровая доска.

– А когда он вернется? – спросил Цезарион.

– Я не знаю, – ответила я.

«Никогда», – прозвучало в моей голове.

– Ему нужно готовиться к войне, и кто знает, что случится потом.


После его отбытия стало казаться, что он наполнял собой и дворец, и всю Александрию. Теперь город опустел, и лишь гулкое эхо взывало к ушедшему. Странно: ведь все это существовало задолго до него, однако насквозь пропиталось его духом. В моих личных покоях Антоний не жил, но они тоже тосковали по нему вместе со мной и, кажется, даже стали меньше.

Я бродила по моим опустевшим комнатам, касалась каждой вещи, напоминающей о нем, а потом мысленно убирала ее – аккуратно и решительно, как римский солдат складывает свою палатку с наступлением утра. Все кончилось. Антоний уплыл, отказался от моего предложения, от личного и политического союза. Он уплыл сражаться в других, собственных битвах. Теперь это его война, не моя.


Конечно, прошлое не ушло полностью. Было еще наследие встречи в Тарсе и то, что осталось после долгих зимних ночей в Александрии – восхитительных, пламенных ночей. Хармиона знала или догадывалась, хотя сама боролась с печалью после расставания с Флавием. Однажды тихой ночью, расчесав мои волосы и сложив мое одеяние, она сказала просто:

– Значит, он уехал, несмотря ни на что.

– Он не знал.

Для меня возможность поговорить об этом вслух стала огромным облегчением, и я даже не задала вопрос, откуда она знает.

– Ты не сказала ему? – спросила она с недоверием. – Разве это честно с твоей стороны?

– Я решила, что да. Мне показалось, нечестно было бы сказать.

– Почему же сказать правду нечестно? – удивилась она. – От чего ты его оберегала?

– Сама не знаю, – призналась я. – Я словно защищала себя.

Хармиона покачала головой:

– Нет, ты поступила наоборот: ты лишила себя защиты. О тебе будут говорить… мне даже подумать страшно, что они скажут!

– Мне все равно, – ответила я. – Нет, я не так говорю – мне не все равно. Я не могу допустить, чтобы меня высмеивали или жалели. Особенно жалели. И кого ты имеешь в виду, говоря «они»? Моих подданных? Римлян? Фульвию?

Ну вот, я и произнесла: «Фульвия».

– Да всех! Любого из них! Тех, кто судит, бранит, побивает камнями.

– Это иудейский обычай. Греки и римляне в женщин камни не швыряют, – уточнила я. – Кроме того, это убедит людей, что Антоний походит на Цезаря больше, чем Октавиан, раз пошел по его стопам.