– Слушай, Данила, у собаки это ухо лепше, чем недраное, как такое может быть?

Я улыбался про себя: «Я же все-таки двадцать лет пластический хирург, неужели я ухо собаке правильно не пришью?»

Кстати, я начал тосковать по своей профессии, по женщинам, которые всегда окружали меня и которым я помогал стать красивее и привлекательней. В результате я снова начал рисовать. Ведь если пластический хирург не может рисовать, не может быть художником, существовать ему на самых нижних ступенях этой профессии. Но при рисовании я заметил странное обстоятельство. Моими пейзажами восхищались, но, когда я рисовал людей, реалистические портреты никого не привлекали. А вот с искаженной перспективой, как на иконах или миниатюрах, сразу привлекли толпу поклонников.

– Прямо как иконописец писал, – восхищались они.

Но когда я нарисовал поясной портрет воеводы, восторгу окружающих не было предела. А сам воевода, гордо поглядывая вокруг, велел повесить портрет в главном зале. Конечно, я слегка приукрасил Поликарпа Кузьмича, но в меру. И теперь он гордо взирал с портрета на приходящих к нему просителей.


В октябре в Торжок вновь приехал Кирилл Мефодьевич. На следующий день он посетил воеводу. Вскоре меня позвали к ним. Оба раскраснелись, на столе стояла большая бутыль, судя по запаху, анисовой водки.

Зайдя в комнату, я низко поклонился и стал ждать, что скажут мне бояре.

– Плохую весть я тебе принес, Данила, – наконец сказал Кирилл Мефодьевич. – Бабка твоя Марфа уважать себя заставила. Заболела она трясухой, как раз на Рождество Пресвятой Владычицы нашей Богородицы, а на пречистую Феодору Александрийскую померла. Тебя все в бреду поминала, говорила, что большим человеком станешь. Я, грешным делом, сомневался, думал, старая перед смертью ерунду несет. А оно вишь как выходит. Что же ты, парень, мне не открылся? – И он обиженно посмотрел на меня.

– Кирилл Мефодьевич, да как же я мог такое сказать? Свидетелей на это дело нет, кроме моей бабушки. Запороли бы меня на конюшне за такие слова, и все. Спасибо Поликарпу Кузьмичу, это он острым умом своим дошел, что я что-то многовато для деревенщины знаю. И я понял, что если откроюсь, то он меня за дерзость не накажет. А вы, Кирилл Мефодьевич, меня тоже ведь своей заботой не оставляли, за что я вам век благодарен буду.

– Что же, Данила, ты человек свободный, а ежели тебя признает твой отец, то мы за тобою стоять будем. Только вот просьба у меня к тебе, сделай с меня парсуну такую же, как ты Поликарпа нашего Кузьмича изобразил. Не уеду, пока не сделаешь. Ты, парень, цены такой работе не знаешь. Да в Грановитой палате такой нет!

Поликарп Кузьмич засмеялся:

– Ха, из тебя торгаш никакой, Мефодьич, кто же перед работой сам цену поднимает?

Но я сказал:

– Не волнуйтесь, Кирилл Мефодьевич, я за вашу заботу обо мне, за то, что в люди вывели, парсуну с вас напишу и в дар отдам.

Кирилл Мефодьевич в ответ, посмотрев на воеводу, произнес:

– Ты знаешь, Поликарп Кузьмич, у меня сейчас как пелена с глаз спала. И сам думаю, как я мог так обмишуриться, ведь как ясен день видно, что у парня кровь непростая.

Я стоял и злился. Эти бояре держали паузу подольше, чем иные артисты. Они понимали, что мне не терпится узнать, кого же они назначили мне в родственники, но фамилий не называли. И за стол меня не сажали. Видимо, такое произойдет, только если мой неведомый родственник признает меня своим сыном или еще кем-то.

Мы немного поговорили о моих лекарских успехах, и меня отпустили.


На следующий день стояли обедню в Спасо-Преображенском соборе, и я обратил внимание, что наш поп отец Павел немного гнусавит и на левой щеке у него приличный флюс. После службы я спросил у него, чего он так мучается, надо зуб удалить. На что он сказал: