– Я пошутила, братик! Просто ты от меня шарахаешься, будто у меня вошки в голове. Пожил бы в наших краях, привык бы и не к такому. Иногда воды не бывает неделями, а народ вокруг разный, вот и приходится полагаться на друзей.
Как ни странно, после этого эпизода в доме стало спокойнее, как будто, подставив мне голову, Агне заново очертила границы, восстанавливая нашу прежнюю связь: не то чтобы родственную, но и не любовную. На другой день сестра взялась разбирать семейные альбомы, шершавые, будто морские черепахи, и разговор получился как будто невзначай. Снимки лежали вроссыпь на полу, на одних были дамы, на других – военные в форме времен диктатуры и даже один гвардеец в шлеме с белым плюмажем.
– Прости, что уехала тогда не попрощавшись, – сказала она. – Это гордыня все.
– И ты меня прости. Не стоило этих сектантов за мебелью присылать. Они больше побили и поломали, чем тебе привезли.
– Не мне, а в миссию, – важно поправила Агне. – Мне самой ничего не нужно. Бог выгоды оплодотворил опасности, и родились многочисленные маленькие вещи. Так наш мастер говорит, а он великий человек.
Этого только не хватало, подумал я, укладывая тяжелые альбомы на место. Я – сводный брат малахольной проповедницы.
Лютас не сразу стал мне другом, мы долго присматривались.
Мне не нравились его синие студеные глаза, малый рост и странная смесь высокомерия и дубоватости, которую моя бабка называла ароганция. Помню, как однажды зимой он явился к нам во двор, где мы с Рамошкой строили крепость из кусков льда, нарубленных возле водонапорной колонки. Кто же так строит, сказал он, постояв там минут десять, и принялся морочить нам голову цитаделями, рвами и фланговой обороной, да так ловко, что наша крепость стала казаться грудой ледяных обломков и мы, покопавшись еще немного, махнули рукой и разошлись по домам.
Лицо у Лютаса и теперь бывает пустое и многозначительное, вернее, вместо лица у него бывает ароганция, но таков уж мой друг, и другого у меня нет. Приходится терпеть. Душана я другом назвать не могу, хотя мы прошли огонь и воду, пока поставили его лавочку на ноги. Я даже на велосипеде научился ездить, потому что машина была вечно в разгоне. Балканец долго прощал мне отлучки, неспособность торговаться и крепкую русскую брань, которая иногда сыпалась из меня, будто просо из мешка. Когда дела в конторе пошли в гору, он меня все-таки уволил, и с мыслью о безмятежной осени пришлось попрощаться.
Продавать было нечего, к тому времени я выел теткин дом, словно свора оголодавших термитов. Оставалась пара канделябров, разрозненная посуда и теткино цитриновое ожерелье, почти прозрачное, едва обозначенное шафранной желтизной, которое я поклялся не предлагать антикварам, даже если придется сварить и съесть свой ремень. Второй вещью, которую я решил не продавать, был золоченый бокал с надписью Chateau St. Cloud, обнаруженный в теткиной спальне. Внутри была аптечная склянка с каплей настойки на самом дне, я обмакнул в нее палец и попробовал: медицинский спирт с какой-то горечью. Я списал с этикетки название и нашел статью на фармацевтическом сайте: ядовитый болиголов.
Зачем ей понадобилась эта отрава? Доктор написал в свидетельстве о смерти: остановка сердца, commotio cordis. Следующая остановка – остановка сердца. Вот достойная эпитафия, будь у тетки могила, да только могилы у нее нет. Есть только урна с прахом, похожая на кубок гребной регаты.
Я собирался отвезти ее в колумбарий и даже аванс заплатил, но они не принимали дорогих усопших