Мой муж никогда не впадал в отчаяние без причины, и я стала думать. Сначала я решила, что он переживает из-за той девчонки с нашей улицы, что пропала в начале января, об этом тогда много говорили. Помнишь дом в переулке Беку с изразцовым портиком? Дочка зеленщицы, Мириам, жила там со своей матерью, у нее была какая-то болезнь, от которой лезли волосы, и она всегда ходила в косынке. В январе она исчезла. Полиция искала ее даже в реке, хотя Мириам никогда не купалась. Агне училась с ней в школе и рассказывала, что девчонке приходится несладко и что завтракает она отдельно, в столовую не ходит. Помню, что видела ее однажды: школьницу в беретике и красном пальто, сидящую на качелях с бутербродом в руке.

После нескольких визитов доктора муж пришел в себя, повесил черный костюм обратно в шкаф, начал гулять с собакой по вечерам, спускался в погреб за своим любимым Quinta do Tedo, но при этом улыбался нам такой старательной улыбкой, что лучше бы не улыбался совсем. А потом мы нашли его в петле, вернее, служанка нашла, петлю он сделал из витого шнурка, на котором висела бразильская гравюра Дебре. Наследства мы не получили, все семейные деньги достались его сестре, так уж было составлено завещание Лидии. Хорошо еще, что дом тогда не был заложен, – мы остались без гроша, но с надежной крышей над головой.

Он оставил мне письмо в запечатанном конверте, но я не стала его читать. Помню, что на обороте конверта были в столбик написаны имена лузитанских богов: кажется, Bandonga и еще штук шесть, как будто он подыскивал пароль для компьютера. Весь последний год мы ссорились, я доводила его до слез, он уходил в комнату матери и сидел там часами, запершись на ключ. Однажды мне приснилось, что моя свекровь сидит там в своем кресле-качалке, в парадном жестком платье, будто Инес де Кастро, мертвая королева, которой придворные целовали высохшую руку. Она смотрит в окно, а муж положил голову ей на колени. Никогда не потешайся над людьми, Косточка, а то они умрут и оставят тебя одного. В этом кресле-качалке я тоже люблю сидеть, особенно теперь. Между прочим, ему лет двести, не меньше, полозья и поручни железные, а подушка из мелко простеганной черной кожи.

Думаю, тебе оно придется по вкусу. Ты ведь приедешь сюда после моей смерти, Косточка. Приедешь, куда ты денешься.

Костас

– Нажмешь кнопку, и будет записывать хоть сто тысяч лет, пока в мире не кончится электричество, – сказал Лютас в тот день, открывая коробку с камерой. – Звука нет, зато видит в темноте: двадцать четыре диода повышенной яркости.

Я видел, что ему не по себе. Его выдавал румянец, на котором от волнения всегда проступают белые пятна, как будто ему только что дали пощечину. В тот день я подумал, что дело в камерах, за которые он заплатил чертову уйму денег. Но теперь я знаю, что дело было во мне. Я стоял слишком близко.

Наша дружба была чем-то вроде мечты о ломтике свежеподжаренного хлеба. Не удивляйся, так называлось произведение американской художницы, купленное Ричмондским музеем. Она написала о ломтике хлеба, который в своем воображении намазывала маргарином, и это назвали objet d’art и заплатили приличные деньги. Мир полон воображаемых вещей и людей, у некоторых даже за гробом хмуро идут воображаемые друзья.

Я знал, что у нас с Лютасом не все обстоит так, как выглядит со стороны, и многое существует только в моей голове. Мне всегда казалась немного преувеличенной его скабрезность и уличное, грубое стремление к женской плоти. Я знал, что в нем тикает опрятный, педантичный механизм, Ordnung muss sein, но при случае он запросто выкинет со мной вероломную штуку, особенно если речь идет о хлебе насущном.