Этот рассказ вызвал во мне взрыв негодования и ревности. Успокоив бедную Марию, я дал себе слово бдительно оберегать ее до той недалекой уже минуты, когда мне будет дозволено не разлучаться с нею. Предполагая, что смельчак, чья дерзость так напугала Марию, не ограничится первой попыткой открыть свою тайную любовь, я в тот же вечер, как только в плантации все заснуло, спрятался поблизости от того флигеля, где почивала моя невеста. Я ждал, притаившись среди густых, высоких сахарных тростников. Ожидание мое не было напрасно. Посреди ночи мое внимание было внезапно привлечено грустной, величественной прелюдией, прозвучавшей в нескольких шагах от меня. Я так и вздрогнул: то был звук гитары, и прямо под окном Марии. Вне себя, размахивая кинжалом, я бросился туда, откуда шли эти звуки, ломая по пути хрупкие стебли сахарного тростника. Вдруг меня кто-то схватил и бросил оземь с силой, показавшейся мне исполинской; из рук моих выхватили кинжал, который засверкал над моей же головой. Совсем близко вспыхнули надо мною в темноте два огненных глаза, и сквозь два ряда белевших во мраке зубов вылетели по-испански слова, выражавшие торжествующее бешенство: «Попался, попался!» Скорее удивленный, чем испуганный, я тщетно отбивался от моего грозного противника, и уже острие кинжала вонзилось в мою одежду, когда Мария, разбуженная гитарой и шумом, внезапно показалась в окне. Она узнала мой голос, разглядела блеск кинжала, и у нее вырвался крик ужаса и отчаяния. Этот раздирающий крик точно парализовал руку одолевшего меня противника; он остановился, словно околдованный, провел нерешительно еще несколько раз кинжалом по моей груди, но потом вдруг швырнул его прочь и сказал, на этот раз по-французски: «Нет, нет! Она пролила бы слишком много слез!» Произнеся эти странные слова, он бросился в тростники и, прежде чем я успел подняться на ноги, измученный этой неравной и страшной борьбой, он бесследно исчез.
Затрудняюсь передать свое душевное состояние в ту минуту, когда я оправился от столбняка в объятиях кроткой Марии, так непонятно пощаженный тем самым, который, казалось, намеревался оспаривать ее у меня. Более чем когда-либо негодовал я на этого неожиданного соперника, и мне было стыдно, что я ему обязан жизнью. В сущности, подсказывало мне мое самолюбие, я обязан ею Марии, раз кинжал упал от одного звука ее голоса. Однако же я не мог не сознаться, что чувство, которое заставило моего неведомого соперника пощадить меня, было не лишено великодушия. Но кто же был этот соперник? Я переходил от подозрения к подозрению, при чем одно противоречило другому. Человек, с которым я боролся, показался мне обнаженным до пояса. Одни лишь невольники так одевались в колонии. Но мне казалось – то не мог быть невольник; я не считал возможным встретить у невольника чувство великодушия, заставившее его отбросить кинжал; кроме того, все во мне возмущалось от одного предположения о возможности соперничества с рабом. Кто же это был?
Я решил выждать и наблюдать.
V
Мария разбудила свою старую мамку, заменявшую ей мать, которая умерла, когда Мария была еще грудным ребенком. Я провел остальную часть ночи подле нее, и, как только настало утро, мы сообщили дяде о необъяснимых событиях. Он крайне удивился, но в своей гордости, подобно мне, не мог допустить и мысли, что неизвестный обожатель его дочери мог быть невольником. Мамке было приказано не отходить больше от Марии ни на шаг, а так как беспокойство, причиняемое колонистам все более угрожающим положением колониальных дел, и работы на плантациях совсем не оставляли дяде свободного времени, то он разрешил мне сопровождать его дочь во всех ее прогулках до самого дня нашей свадьбы, назначенной на 22 августа. Кроме того, предполагая, что новый поклонник его дочери был человек со стороны, он отдал приказание строже, чем когда-либо, охранять днем и ночью границы его владений.