– Дед! – кричит Люба. – Дед! Василий Федорович!

Никто не отзывается. Темная внутренность дома. Грязь и бедность. Незаправленная кровать с кучей тряпья, вместо одеяла – тулуп. Бутылки, грязные кастрюли на столе.

Дед появляется из-за Любиной спины. Некрасивый кривой старик с приплюснутым носом.

– Чего орешь? – спрашивает дед.

Люба вздрагивает, пугается.

– Я, вот, приехала, – наклоняет голову Люба. – Здравствуй.

– Ой, радость моя! – кривляется дед. – Внучка приехала! Щас за соседями побегу, праздник гулять будем!

Замолчал дед. Молчит Люба. Долго молчит.

– Ну, чего надо? Говори, чего приехала-то? Чай, не в гости.

– Верка отравилась. Плохо очень, – заплакала Люба.

– Как мать ваша померла, ни разу я вас здесь не видел. Чего теперь-то вдруг прискакала? – сердито выговаривает дед.

– Помоги, – через слезы просит Люба. – Помоги.

– О, помоги! У вас свои помочи! Что я, лекарь, что ли? У вас тама всего полно, пусть и помогают, – всё сердится дед, – я-то при чем?

– Помоги, – всё твердит Люба. – Ты можешь…

– Отравилась! И пусть помирает! Бляди! У-у! Блядская порода! – зло хрипит старик. И тут стало видно, что он нетрезвый.

Сказал и вышел. Помочился возле двери. Люба сидит на стуле перед грязным столом. Дед проковылял через двор к сараюшке, вошел туда, скоро вышел, неся что-то в руках.

Подошел к Любе, сунул ей в руку большой темный клубок.

– Держи! В правой держи, а на левую мотай. От себя. У, дура… Чего смотришь, как овца? Не понимаешь? Нитку держи крепко и тяни. Чтоб не померла… Изо всех сил тяни… Блядская вся ваша порода…


…Люба сидит на том же стуле возле реанимации, все в том же вечернем платье. В руках клубок. Сидит и мотает. Клубок кончился, она его переложила из руки в руку и снова стала мотать, тянуть. Из-за двери выглядывают две медсестры.

– Всё сидит? – спрашивает одна.

– Третьи сутки, – отвечает другая.

– Может, поесть ей принести?

– Я уже предлагала, она только головой мотает. По-моему, она того… – Сестра крутит рукой возле виска.

– Тань, да кто ж двинется, подумай! Девчонки – сироты, и одна-единственная сестра…

– Думать надо, Валя, вот что… Если из-за таких дел травиться, травилки на всех не хватит…


…В психушку! В психушку! Ее посадят в психушку, вот что! Еще недели две подержат и переведут! – кричит Люба.

Серж молчит.

– Ну сделай же что-нибудь, прошу тебя!

Серж молчит. Перебирает пальцами какие-то бумаги, хмурится. И говорит – впервые за все время вдруг пробивается кавказский акцент:

– Люба, дорогая, я заберу ее под расписку. Заберу, да. Но ты сама говоришь, что она молчит, сама не ест, не хочет разговаривать, смотрит в стенку. Я не умею лечить депрессию. И я хорошо знаю, что это такое. Я сам в вашем возрасте всё это проделал. Смотри, вот!

Он закатал рукава рубашки, и Любочка увидела на обеих руках крупные поперечные шрамы.

– Нельзя быть беззащитным, Люба. Поломаетесь, – вздохнул он. – Бедные мои Любочки…

– Лучше бы она его убила, – шепчет Люба.

– Я не знаю, лучше ли это… Но теперь он уже в Лондоне, – ответил Серж.


…Они выходят из такси: Серж, Вера, Люба. Вера коротко острижена, страшно худа. Она совершенно не накрашена и выглядит маленькой девочкой. Входят в мастерскую, садятся за маленький стол. Стол красиво и грамотно накрыт. Какая-то еда в старинной водяной грелке. Возле одного из приборов лежит круглая коробочка.

– Верочка, это тебе подарок, – говорит ей Серж.

– Мне? Зачем? – равнодушно спрашивает Вера.

– Детка, знаешь, будем считать, что это твой новый день рождения. Ты умерла и родилась заново. Ушла и пришла новая. Маленькая и глупая ушла, а новая – умная, взрослая, совсем другая – пришла.