Перегудов понимал, как им тяжело, и, пытаясь заполнить пустоту, спасти энцев от одиночества, перевел для них Бытие, Евангелие от Марка, Десять заповедей и немалое число псалмов и молитв. По воспоминаниям одного из народников, Трапезундова, поначалу речь шла о всём Пятикнижии Моисеевом, а также об откровении Иоанна Богослова, но, ужаснувшись количеству крови, которая была потом пролита, дальше Бытия он не пошел. Перевод был, в общем, канонический. Правда, в перегудовской редакции Библии никто, поя овец, не отваливал камень и не рыл колодцев, и вместо пажитей с сочной травой были богатые ягелем болота. Молитва, обращенная к Всевышнему, отгоняла безжалостных волков, ветер сносил тучи гнуса, и олени – не овцы, – пасясь сытно и спокойно, каждую весну приносили богатый приплод.

Хотя Трапезундов всячески подчеркивает роль перегудовской проповеди, известно, что распространение христианства на Севере началось отнюдь не с него. За первую половину XIX века по этим местам прошло несколько миссионеров, кроме того, казаками и другими пришлыми людьми было похищено около двух тысяч самоедов. С верой, что подобный поступок угоден Господу, их продавали монастырям, а те, окрестив, неволили новообращенных и заставляли на себя работать. Там же, в монастырях, энцам сказали, что на земли, на которых они испокон века пасут своих оленей, на рыбные ловли и охотничьи угодья бабка нынешнего царя Великая Екатерина дала им жалованную грамоту и не собственная храбрость, а лишь доброта Их Величеств, внуков доброй царицы, служит бедному народу защитой. В тисках из насилия и милости они совсем потерялись.

Разумеется, всё это касалось не одних энцев, и Стассель – дело было еще в Якутске – пару раз говорил при Перегудове, что судьба северных народцев – общий грех империи и когда-нибудь за него придется ответить. Впрочем, сам себя успокаивал, объясняя, что помочь самоедам ничем нельзя, как бы ни было сейчас плохо, лучше уже не будет. Таковы законы природы, и власть, даже царская, здесь бессильна. Единственное, что она может, – подстелить соломки.

Перегудова эта тема, в общем, не занимала. В стойбищах якутов он бывал не однажды, и на его взгляд, им жилось не хуже, чем деревенским в его родных краях на Среднем Урале, что же до племен, кочевавших со своими оленями дальше на север, о них ничего определенного он сказать не мог, но думал, что большой разницы нет. Наверное, оттого был потрясен жалким положением энцев и в не меньшей степени тем, как быстро разрушалось последнее, что еще уцелело от их уклада.

Года за три до Перегудова в энцское стойбище попал и всё лето с ними прожил студент из Петербурга, они знали его лишь по имени – Глеб. Каждый день до конца сентября, когда энцы начали готовиться к перекочевке на зимние пастбища, он, будто пчелка, перебираясь из чума в чум, записывал их легенды и предания, сказки и заговоры, зарисовывал амулеты и орнаменты на одежде. И вот теперь Перегудову казалось, что энцы спиваются и один за другим уходят из жизни не потому, что оказались в незнакомом, чужом мире, не умеют к нему приноровиться, и не потому, что история их народа в этом мире больше не может быть самостоятельной, – главное, они просто ни для чего не нужны. Всё, что было необходимо помнить, во что бы то ни стало сохранить и передать детям, непонятным образом – буквами – записано и уже не пропадет, останется, даже если на свете не будет ни одного энца.

Лет тридцать спустя Перегудов, уже старик, говорил одному из народников, землевольцу Севостьянову, что энцы, какими он их застал, походили на человека, твердо решившего наложить на себя руки. В них было постоянное ожидание, желание конца, стремление подойти к нему вплотную, а потом и перейти черту. Спокойная, почти ласковая готовность к смерти.