– Милости прошу, – повторил летчик, но никто не вошел. – Там отперто! – крикнул Климентий.
У дверей поцарапались, но опять никто не явился. Посетитель, видимо, не мог справиться с ручкой двери. Черемыш встал с дивана и пошел открывать. За дверью оказалась пионерка в меховой шапочке, из-под которой, словно наушники, с обоих боков вылезали свернутые кольцом косы.
– Пожалуйста, пожалуйста! – приветствовал ее Черемыш. – Где это я вас видел? А, вспомнил, вспомнил! Это вы меня на вокзале приветствовали? Как же, как же, старые знакомые! Здорово говорили! Ну, присаживайтесь. Что скажете?
Затрезвонил телефон на столе.
– Да, – сказал в трубку летчик, – я Черемыш. Ну, приходите. Только поскорее, а то мне скоро ехать на заседание горсовета, выступать.
И он взглянул на часы-браслет, надетые, как у всех летчиков, на внутренней стороне руки, под запястьем (чтоб можно было видеть часы, не снимая руки со штурвала управления).
А у Ани тем временем исчезла вся ее храбрость.
Удивительное дело: еще пять минут назад все казалось таким легким. Прийти сказать: «Товарищ Черемыш, у нас в школе один мальчик играл в то, что вы его брат. А он вовсе не брат. Вот он теперь мучается и боится вам сказать…»
Но теперь, когда Аня осталась с глазу на глаз с этим знакомым всей стране человеком, который, поблескивая орденами, мягко ступал по ковру высокими белыми бурками, отвернутыми у колен, – теперь она вдруг растеряла все слова. Ну как тут сказать? А вдруг он рассердится и скажет: «Что вы мне всякими глупостями голову морочите! Я приехал по государственному делу, а тут какой-то хулиган-мальчишка в игрушки играет, в братья мне навязывается…»
– Ну, как вас величать? – спросил летчик.
– Баратова Аня.
– Ну, что скажете, Баратова Аня?
Аня набрала в грудь побольше воздуха, проглотила волнение и решилась:
– Видите, у нас, то есть… у вас есть брат, у нас…
– Это что такое: у нас, у вас? – засмеялся Климентий.
В дверь постучали. Вошла старуха, вся так и расплывающаяся от умиления. Она высвободила одно ухо из-под платка и так, двигаясь боком, ухом вперед, засеменила к летчику, протянув ему издали руку с плоской ладонью и выпрямленными, напряженными, плотно сжатыми пальцами.
– Ты прости меня, старую, что покоя тебе, верно, не даю, – заговорила она. – Очень уж меня интерес взял посмотреть… Как же, все про тебя в газетах читаем. Очень ты прекрасно летаешь.
Летчик тщетно пытался усадить тараторившую бабку, подсовывал ей кресло. Но старуха не садилась, увертывалась от кресла и все ходила вокруг, все всплескивала руками и радостно причитала:
– Вот, зашла поглядеть на тебя. Варежки тебе сама связала… Я же тебя еще вот какесеньким знала. Помнишь тетку Петровну? Это ведь я!
– Не помню что-то, – сказал летчик.
– Как же не помнишь, – обиделась старуха, – как же не помнишь? А у деда Евстигнея кто на пасеке жил? Я еще тебе вот эсенького петушка-то принесла, гостинчик. А-а, запамятовал? Где же тебе, конечно, всех нас упомнить!
– Я, бабушка, никогда и на пасеке не жил и никакого деда Евстигнея не знаю. Это ты, мать, чего-то обозналась.
– Ой ли! – сказала старуха. – Ты ведь родом-то из Городилова?
– Нет, я из Холодаева.
– А летает который, в газете снятый, это откуда? Из Холодаева?
– Это я летаю, мать. Холодаевские мы.
– Обозналась, значит. А я ведь думала – из Городилова, там тоже Черемыши жили. Ах, дура, дура!.. Ну, ничего, ничего, – успокоила она себя, – а то и не повидала бы. Разве посмела бы идти-то! А мне уж так была охота хоть глазком одним взглянуть, какой такой есть герой всего Союза Климентий Черемыш-то. Ну, теперь посмотрела – знаю, за кого голос стану подавать. Это ничего, что из Холодаева, а не из Городилова. Все одно наш. И варежки возьми. На, на! А то, чай, холодно наверху. Споднизу-то поддувает.