Стоило ей сомкнуть веки, и она снова была в Тра́вемюнде на веранде. Снова видела перед собой Мортена Шварцкопфа – он говорил с ней, как всегда, слегка наклонив голову и время от времени пытливо и благодушно взглядывая на кого-нибудь из сидящих за столом; видела, как он смеется, открывая свои великолепные зубы, о красоте которых он и не подозревал, – и на душе у нее становилось покойно и весело. Она вспоминала все, что слышала от него, все, что узнала во время их долгих и частых разговоров, и, давая себе клятву сохранить все это в памяти, как нечто священное и неприкосновенное, испытывала чувство глубокого удовлетворения. То, что король Пруссии совершил несправедливость, то, что «Городские ведомости» – жалкий листок, и то, что четыре года назад были пересмотрены законы Германского союза об университетах, – все это навеки останется для нее прекрасными, утешительными истинами, тайным сокровищем, которым она сможет наслаждаться в любой день и час… Она будет думать об этом на улице, в семейном кругу, за столом… Кто знает? Возможно, что она пойдет по предначертанному ей пути и станет женой г-на Грюнлиха. Какое это имеет значение? Ведь когда он с чем-нибудь обратится к ней, она вдруг возьмет да и подумает: «А я знаю что-то, чего ты не знаешь…» Ведь в принципе-то дворяне заслуживают только презрения.

Она удовлетворенно улыбнулась и вдруг в стуке колес с полной и невероятной отчетливостью различила говор Мортена; она слышала каждый звук его благодушного, немного тягучего голоса, произносившего: «Сегодня нам, фрейлейн Тони, придется сидеть на камнях…» Это воспоминание переполнило меру. Боль и тоска сдавили грудь Тони, безудержные слезы хлынули из ее глаз… Забившись в угол, обеими руками прижав к лицу платочек, она плакала навзрыд.

Томас, с неизменной папиросой во рту, стал растерянно смотреть на шоссе.

– Бедная моя Тони, – проговорил он наконец и погладил рукав ее кофточки. – Мне так тебя жалко! И я… как бы это сказать, очень хорошо тебя понимаю. Но что поделаешь? Через это надо пройти. Верь мне, уж я-то знаю…

– Ах, ничего ты не знаешь, Том, – всхлипывая, отвечала она.

– Ну, не говори. Теперь окончательно решено, что в начале следующего года я уеду в Амстердам. Папа уже подыскал там место для меня… у «Ван Келлена и компания»… И мне придется на долгие, долгие времена распроститься…

– Ах, Том! Распроститься с родителями, с домом – невелика беда!

– Да-а, – протянул он, вздохнул, словно желая сказать еще что-то, но промолчал; переложил папиросу из правого угла рта в левый, вскинул одну бровь и отвернулся. – Это ненадолго, Тони, – сказал он немного погодя. – Время свое возьмет… Все забудется…

– Но я как раз и не хочу забыть! – в отчаянии крикнула Тони. – Забыть… Да разве это утешение?

Глава тринадцатая

Но вот и паром, а за ним Израэльдорфская аллея, Иерусалимская гора, Бургфельд. Экипаж проехал через Городские ворота, по правую руку от которых высились стены тюрьмы, и покатил вдоль Бургштрассе, через Коберг… Тони смотрела на серые дома с островерхими крышами, на масляные фонари, привешенные к протянутым через улицу цепям, на госпиталь Святого Духа и почти уже оголенные липы вокруг него. Боже мой, все здесь осталось таким, как было! Все и стояло так – неизменно, величественно, покуда она в Тра́вемюнде вспоминала об этом, как о давнем, полузабытом сне. Эти серые стены олицетворяли то старое, привычное, преемственное, что она как бы заново увидела сейчас и среди чего ей предстояло жить. Она перестала плакать и с любопытством огляделась вокруг. Боль разлуки стихла от вида этих улиц, этих издавна знакомых людей, проходивших по ним. В это самое мгновение экипаж, уже катившийся по Брейтенштрассе, поравнялся с грузчиком Маттисеном; он снял свой шершавый цилиндр с такой озлобленно-смиренной миной, словно хотел сказать: «Что я? Я человек маленький».