Лес-то! До неба! Лето! Тетерка вон выводок, комышки пушистые, через дорогу переводит; в распадке лисята тявкают, сойки в елках верещат, а далеко, в просвете, на той горе вон за ущельем по курумам медведь бредет, рыжий… Земляники тьма на пригретых увалах! Елка ждала, пока Орька налакомится, сама паслась, и Орька кормила ее, подругу, ягодками с ладони… Мыла ее в речке, чистила скребницей, гривку в косички заплетала, и Елка стала красива-красива, и не скажешь, что старушка.
Скоро малина пошла, черника… Травы поднялись, и Орька в тоске по прежнему стала собирать их: череду, чистотел, марьин корень, ромашку, зверобой – под звучащий в уме бабкин говорок. Будто бабка рядом, вон за кустами, сама травы рвет. Это пошибка в ней, Орьке, говорит бабкиным голосом. Чтоб наука не пропала. Как собирать, как сушить… Старухи да бабы пучили глаза, когда вечером Орька проезжала к конюшне с ворохами трав. А ну и пусть. Орька и в конюшне под стрехой пучков навешала, и на своем чердаке, школьном. Пригодится. Травы пахли бабкой и матерью, летом, солнцем. Жить можно.
Потом опять грибы пошли, полно. Только успевай сушить. Мож, пошибка заставила и лес ей помогать? От людей-то вон защищает, бережет. Про травы бабкиным голосом бормочет… Сердце успокаивается. Может, пошибке и отслужить придется, да только это еще когда… А и пусть. Лишь бы помогала.
С августа пришлось Орьке не только до Пыжа да в зону ездить, а раз в три дня за двадцать верст в обратную сторону, вниз по Вишере, в большо село Красная Пристань, почту свою забирать – тамошнего почтальона забрали, куда всех забирают. Много кого уж по деревням не видно. Теперь не в город, а прям за Пыж в ИТЛ и возят, говорят, следователи, трое, прям там и сидят, разбирают… И этапы все чаще гонят, вот уж за месяц – третий вчера прошел. В школе осенью небось половина ребят без пионерских галстуков сидеть будет.
Орька думала, хоть денег добавят, раз она робит за двоих, да где там. И так заставляли из тридцатки-то рублей по десять на облигации сдавать какие-то, да взносы, да налог. Как получка, так председательша у кассы с тетрадкой и с коробкой. А Орьке хоть ватник бы спроворить да валенки к зиме, а то как она зимой почту возить будет? Материно да бабкино люди ведь растащили… На еду только на хлеб и соль и хватало, хлеб-то хорошо вон с черемшой да с грибной похлебкой, а потом? Об дорогу она собирала грибы и продавала на пристани речникам, сушены, а то и свежи. За Пыжом в други дни под густой лай здоровенных, видать, собак за высоким забором меняла грибы, окушков и ягоды у охранников на хлеб, чтоб самой в сельпо не покупать. Но к сентябрю накопила денег только на полваленка. Придется брату Науму еще подождать.
К холодам она перешила материн ветхий сарафанишко в кофту – хотела платье, да не хватило, ткань расползалась; стала пододевать братовы штаны и повязывалась шалюшкой. В шубенку она не лезла, так, накинуть, и то. Пошли утренники; трава пожухла; поздни зорьки стояли знобки, алы, чисты; по ущельям в темном пихтовнике до полудня шевелился, как живой, молочный туман. Согревалась Орька только у костерка под скалой у озера, когда рыбу жарила и грибы варила. Днем небо над порыжевшими горами разверзалось страшно сине, бездонно, в нем высоко и низко, со стонами, плыли на юг гуси-лебеди. К вечеру поднимался крепкий ветер, лес гудел, стонал, и Орька приезжала в деревню заледеневша, аж зубы стучали мелко и дробно.
В деревне тишь дак без собак-то. И жутко чего-то. Пусто, только в окнах огоньки малые, никого и не встретишь по потемкам-то. Ночевала Орька по-прежнему на школьном чердаке. Держала руки над лучинкой бабкиного светца, а саму колотило. Да еще боялась, кто огонек углядит – погонят, мол, пожара бы в школе не наделала, вражина.