– Всегда готов, товарищ капитан!
– Выдели немного денег на ребенка гражданке – это раз и два – сгоняй с ней к бургомистру, передай мою просьбу: пусть каждый день выделяет этой даме по литру молока. – Горшков сделал пальцем указующий жест. – Пранас, переведи, чтобы мадам все было понятно.
Петронис перевел. Немка расцвела, сделалась пунцовой, из глаз брызнули радостные искры, она присела в книксене.
– Данке шен, герр комендант!
Петронис открыл было рот, но Горшков осадил его рукой:
– Не надо, Пранас, это понятно без всякого перевода.
Переводчик хрипловато, как-то кашляюще рассмеялся, немка не отстала от него – смех ее был легким, звучным, как у феи, капитан не выдержал, поднес ко рту кулак и тоже рассмеялся, хотя, как он полагал, комендантам, находящимся при исполнении служебных обязанностей, смеяться не положено.
Хоть и заартачился бургомистр, не желая ежедневно выделять по литру молока из скудных фермерских поставок, а капитан все-таки дожал его, заставил это делать.
– М-м-м, – стонал бургомистр. – У нее брат погиб на Восточном фронте, офицером был, между прочим, обер-лейтенантом, отец находится у вас в плену, в Сибири, муж, сгородивший ребенка, пребывает невесть где, может быть, сейчас сидит в Берлине, защищает бункер Гитлера, а я ее должен кормить молоком… Неразумно это, господин комендант.
– Эсэсовцы в ее семье были?
– Эсэсовцы? – Бургомистр замялся. – Нет, эсэсовцев не было.
– А раз не было, то, значит, нет политических причин, чтобы отказать ей в молоке.
Бургомистр повозил губами из стороны в сторону и безнадежно махнул рукой:
– Неправильно все это… Но вас не переспоришь, господин комендант.
Через два дня немка вновь появилась в комендатуре, принесла с собой расписной эмалированный тазик, наполненный чем-то доверху и накрытый большой льняной салфеткой, обметанной по краям шелковыми розовыми кружевами – типично дамское рукоделие, – протянула тазик Горшкову:
– Это вам!
В ответ капитан вежливо наклонил голову, принял тазик и сдернул с него салфетку, легкомысленно украшенную кружевами. Тазик оказался доверху наполнен пирожками.
– Испекла из муки, которую берегла с сорок третьего года, – сообщила немка.
Горшков восторженно покрутил носом:
– М-м-м! Не ожидал, что в Германии могут печь пирожки.
– Не умеют, герр комендант, не умеют. Это я вычитала в поваренной книге, в разделе русской кухни. Там подробно описано, как печь пирожки.
– Благодарю вас, фрау…
– Фрау Хельга.
– Благодарю вас, фрау Хельга. – Горшков взял один пирожок, откусил немного. – М-м-м, с повидлом. Очень вкусно!
– Извините, герр комендант, другой начинки не было.
– И не нужно, фрау Хельга. Я больше всего люблю пирожки с повидлом. Это с детства…
– Я прочитала в книге: в России много рецептов – пирожки с мясом, с печенкой, с ягодами, с картофелем, с луком, с капустой…
– Но лучше всех сладкие пирожки с повидлом. – Горшков даже зажмурился: так остро пахнуло на него детством, что захотелось нырнуть в свое прошлое, в счастливую школьную пору и раствориться там.
Вечером Горшкова вызвали к начальнику штаба.
Полный молодой подполковник, фамилию которого никак не могла удержать цепкая память Горшкова, – мудреная была фамилия, – сидел в своем кабинете в новеньком скрипучем кресле (успел расшатать своим крепким телом) и пил соду. И вчера, и позавчера, и сегодня он крепко переел и перебрал горячительного на встречах с американцами и теперь здорово страдал.
Увидев Горшкова, подполковник поморщился нехорошо и поднял трубку полевого телефона.
– Дайте мне первого, – попросил он дежурную связистку, чей острый тоненький голосок был слышен даже Горшкову, стоявшему в отдалении, у порога, а когда первый отозвался, подполковник попросил: – Товарищ генерал, дозвольте зайти.