– А, «ночной призрак»?

– Это ты так «зиппер» называешь?

– Ты, наверно, работал на этой дороге?

– Ага, тормозным кондуктором на Южно-Тихоокеанской.

– Ну а мы, бродяги, зовем его «ночной призрак», потому что как садишься в ЛА, так никто тебя не видит аж до Сан-Франциско поутру, так быстро лётает.

– Восемьдесят миль в час на прямых перегонах, папаша.

– Ну да, только такая холодрыга ночью, коли гонишь по берегу к северу от Гавиоты и вокруг Сёрфа…

– Да, Сёрф, точно, а потом – горы южнее Маргариты…

– Маргариты, точно, я этим «ночным призраком» ездил стока, что, наверно, и не сосчитать.

– А ты сколько дома не был?

– Стока, наверно, что не сосчитаешь. Сам-то я из Огайо, вот откуда…

Но поезд тронулся, ветер похолодал, полез туман, и следующие полтора часа мы делали все, что было в наших силах и возможностях, чтоб не околеть да притом не слишком стучать зубами. Я весь съеживался и, чтобы забыть о холоде, медитировал на тепло – настоящее тепло Бога; потом подскакивал, хлопал по себе руками, топал и пел. У бродяжки же терпения было больше, и он в основном просто лежал, жуя горькую жвачку в одиноких своих думах. Зубами я выстукивал дробь, губы посинели. К темноте мы с облегчением заметили, как проступают знакомые горы Санта-Барбары: скоро остановимся и согреемся в теплой звездной ночи у путей.

На разъезде, где мы оба спрыгнули, я попрощался с бродяжкой святой Терезы и пошел на песок ночевать, завернувшись в одеяла, – дальше по пляжу, у самого подножья утеса, чтоб легавые не увидели и не прогнали. На свежесрезанных и заточенных палочках над углями большого костра я поджарил себе хот-догов, разогрел банку бобов и банку макарон с сыром, выкопав ямки, выпил новоприобретенное вино и возликовал – такие приятные ночи в жизни редко бывают. Побродил по воде и слегка окунулся, постоял, глядя в сверкающее великолепие ночного неба, в десятичудесную вселенную Авалокитешвары, с ее тьмой и алмазами. «Ну, Рэй, – грю я, возрадовавшись, – ехать осталось несколько миль. Ты снова это сделал». Счастье. В одних плавках, босиком, диковласый, в красной тьме костра пою, тяну вино, плююсь, прыгаю, бегаю – вот как жить надо. Совсем один, свободный, в мягких песках пляжа рядом со вздохом моря, и фаллопиевы теплые звезды-девственницы Подмигивают Мамулей, отражаясь в водах жидкого брюха внешнего потока. А если консервные банки раскалились так, что невозможно взяться рукой, – берись старыми добрыми железнодорожными рукавицами, делов-то. Я дал еде немного остыть, чтоб еще чуть протащиться по вину и мыслям. Сидел по-турецки на песке и раздумывал о своей жизни. Ну вот – и что изменилось-то? «Что станется со мною дальше?» Затем вино принялось за мои вкусовые пупырышки, и совсем немного погодя уже пришлось наброситься на сосиски, скусывая их прямо с острия палочки, и хрум-хрум, и зарываться в обе вкуснющие банки старой походной ложкой, выуживая роскошные куски горячих бобов со свининой или макарон в шкварчащем остром соусе и, может, чуток песка для приправы. А сколько же у нас тут песчинок на пляже? – думаю себе я. Ну-у, песчинок – сколько звезд на этом небе (хрум-хрум), а если так, то сколько же человеков здесь было, сколько вообще живого было здесь с до начала меньшей части безначального времени? Ой-ёй, я так полагаю, надо вычислить, сколько песчинок на пляже и еще на каждой звезде в небесах, в каждом из десяти тысяч великих хиликосмов, и это будет столько песчинок, что исчислишь ни «Ай-би-эмом», ни «Берроузом», ну елки-палки, да я и не знаю, ей-бо (хлоп вина). Я в самом деле не знаю, но, должно быть, ковырнадцать триллионов секстильонов, объязыченное враздрызг и помноженное на черт-те сколько роз, что милая святая Тереза вместе с четким старичком вот в эту самую минуту вываливают те на голову с лилиями в придачу.