– Ну, тогда у меня есть для тебя новости: все как раз наоборот, это из нечто вышло ничто, и это нечто – Дхармакайя, тело Истинного Значения, а это ничто – вот оно, вся эта галиматья и болтология. Я иду спать.
– Ну, я иногда вижу проблеск просветленности в том, что ты пытаешься сказать, но поверь мне, я получаю больше сатори от Принцессы, чем от слов.
– Это сатори твоей глупой плоти, развратник.
– Я знаю, мой Искупитель жив.
– Какой искупитель и как жив?
– Ох, кочумай и будем просто жить!
– Херня, когда я думал так, как ты, Алва, я был просто жалок, за все подряд хватался – совсем как ты сейчас. Ты хочешь одного – выскочить, трахнуться, побиться, запутаться, состариться, заболеть, чтобы тебя поколотило сансарой, ты, ебаное мясо вечного возвращения, и так тебе и надо.
– Это некрасиво. Все слезливы, все стараются жить с тем, что у них есть. От буддизма ты стал жесток, Рэй, из-за него ты даже боишься раздеться ради простой и полезной для здоровья оргии.
– Ну я же в конце концов разделся, нет?
– Но с таким снобизмом… ладно, хватит.
Алва пошел спать, а я сел, закрыл глаза и подумал: «Это мышление прекратилось», но, поскольку мне пришлось-таки об этом подумать, никакого мышления не прекратилось, но меня поистине окатило волной радости от знания того, что все эти пертурбации – лишь сон, и он кончился, и мне уже не нужно беспокоиться, поскольку я – не «я», и я молился, чтобы Бог, он же Татхагата, дал мне довольно времени, довольно здравого смысла и силы, чтоб я сумел сказать людям то, что знаю (чего и сейчас сказать как надо не могу), чтоб и они узнали то, что знаю я, и слишком не отчаивались. Старое дерево молча и задумчиво нависало надо мной, живое тоже. Я слышал, как в садовых сорняках похрапывает мышь. Крыши Беркли выглядели жалким живым мясом, укрывающим скорбящие фантомы от вечности небес, с которой те боялись встретиться. Когда я отправился баиньки, меня не увлекала никакая Принцесса, никакое желание никакой Принцессы, ничье неодобрение, мне было радостно, и спал я хорошо.
6
И вот настало время нашего большого горного похода.
Джафи заехал за мной на велике в конце дня. Мы вытащили рюкзак Алвы и сложили его в велосипедную корзинку. Я достал носки и свитеры. Не было у меня лишь горной обуви, подходили только теннисные тапочки Джафи, старые, но прочные. Мои собственные были слишком расхлябанны и драны.
– Может, Рэй, так даже лучше: в тапочках ногам легко, и ты сможешь прыгать по валунам без всякого. Мы, конечно, иногда будем меняться обувью, и все будет ништяк.
– А как с едой? Ты что берешь?
– Ну, прежде чем я скажу тебе про еду, Рэ-эй, – (иногда он называл меня по имени, и всегда звучало печально и протяжно – «Рэ-э-эй», будто его беспокоило мое благополучие), – я беру тебе спальник, это не пуховик, как у меня, и, само собой, намного тяжелее, но в одежде и возле большого доброго костра тебе в нем будет удобно.
– В одежде – да, а зачем костер, сейчас ведь еще октябрь?
– Ага, но там в октябре уже все замерзает, Рэ-эй, – печально ответил он.
– Ночью?
– Ну да, а днем еще совсем тепло и хорошо. Знаешь, старина Джон Мьюир[9], бывало, ходил в эти горы, куда мы идем, в одной старой армейской шинели и с бумажным пакетом сухарей: спал в шинели, размачивал сухари в воде, когда хотел есть, и бродил вот так вот целыми месяцами, пока не забредал обратно в город.
– Господи боже мой, как он, должно быть, крут!
– Теперь про еду: я сходил на Маркет-стрит, на рынок «Хрустальный дворец», купил там любимой крупы – булгура, это что-то типа болгарской дробленой пшеницы, я замешаю в нее бекон кусочками, маленькими кубиками такими, и это для всех нас будет прекрасный ужин – для нас с тобой и Морли. Еще я беру чай, под холодными звездами всегда хочется хорошую чашку горячего чая. Беру настоящий шоколадный пудинг, не это быстрорастворимое фуфло, а добрый шоколадный пудинг, который доводишь до кипения, помешивая на костре, а потом он остывает в снегу.