Когда мы вернулись в Америку, Карл послал Набокову экземпляр, надеясь, что поэма понравится. Она не понравилась. Иосиф спросил Карла, как к ней отнесся Набоков. Карл пересказал отзыв Набокова по возможности тактично, но Иосиф желал знать все, и Карл принял решение: в этой дружбе он будет настолько откровенным, насколько можно быть с Иосифом.

Набоков счел изъяном стихов неправильные ударения, отсутствие словесной дисциплины и вообще многословие. Он несколько смягчил свою критику, заметив, что было бы несправедливо упирать на эстетику, учитывая жуткий фон и страдания, сквозящие в каждой строке.

Оценка Набокова не так уж отличалась от оценки Надежды Мандельштам – но она почувствовала мощь в этом потоке слов. Старшее поколение было особенно чувствительно к переменам в русском языке – а Иосиф в ранних произведениях свободно перемешивал все уровни речи, используя то, что для людей, родившихся до революции, звучало безобразно по-советски. (Позже он сам – воззрения нередко затвердевают вместе с артериями – выступал с инвективами против использования «уличного» языка в американской поэзии.)

Иосиф не забыл и не простил этой критики. Он разом понизил блестящего прозаика Набокова до статуса несостоявшегося поэта.

При всем, что у них есть общего, сравнивать этих двух писателей, по сути, бессмысленно: проза Набокова несравненно лучше прозы Бродского, поэзия Бродского несравненно лучше поэзии Набокова.

Канун Нового года, 1970

В последующие несколько лет, приезжая в Россию, мы каждый раз виделись с Бродским и узнали его гораздо лучше. Что я помню о манере русской речи Иосифа – и до сих пор мысленно слышу, – это его протяжное «так», подразумевавшее: «говорите дальше». Многие его замечания начинались со слов: «Все очень просто». Сквернословил он походя и элегантно и научил меня всем словам, которых я предположительно не знала. Любимыми его словечками были «следовательно», «то есть», «в конечном счете». У него была большая склонность к языку логической аргументации при сколь угодно сильном эмоциональном наполнении. (Позже, по-английски, он заканчивал свои утверждения словами: «It’s as simple as that», хотя суть отнюдь не всегда была «simple». Вскоре наступила эпоха королевского «we» («мы») и излюбленного «at the very least» («как минимум»).

Почувствовав себя раскрепощеннее с нами, он стал еще забавнее и обаятельнее. Одно из моих любимых воспоминаний: мы у него, Карл разговаривает с кем-то, а Иосиф спросил меня, знаю ли я знаменитую песню двадцатых годов «Купите бублики». Я не знала. Слушайте, сказал он, вам понравятся слова. И, усевшись на край кожаной кушетки, без всякого смущения запел. Это было замечательное, комическое исполнение жалобы уличной торговки:

Отец мой пьяница, за рюмкой тянется,
А мать уборщица, какой позор!
Сестра гулящая, тварь настоящая —
А мой братишечка – карманный вор.

Второй раз мы встретились с ним через год и к этому времени успели прочесть множество его стихотворений. Некоторые люди верили ему, когда он говорил, что не боится смерти. Мы – нет. Он считал, что к ней так надо относиться, но жил он не так. Жил он со страхом, что может умереть от сердечного приступа в любую минуту; особенно обострялся этот страх, когда он надолго оставался один или с людьми, с которыми не чувствовал близости, – что, примерно, то же самое. В его поэзии то и дело возникает мир, где уже нет поэта, – своего рода элегия, обращенная в будущее.

Иосиф Бродский присутствовал в нашей жизни, даже когда мы находились в Америке. Если удавалось, он присылал нам забавные записочки с возвращавшимися иностранцами, мы тоже слали ему письма, изредка перезванивались. В то время по причинам, известным лишь богу запойных книгочеев, я углубилась в письма Байрона, и записки Иосифа были до удивления на них похожи: лаконичные, смешные и откровенные. У этих двух поэтов было много сходного: перемены настроения, влюбчивость и способность обрастать преданнейшими друзьями.