– Спасибо тебе, Нестор, – сказал Гойхберг, – я знаю, что жизнью тебе обязан, не то что сапогами.

– Если бы я судил тебя, Рувим, – ответил Тернопольченко, – я бы приговорил тебя к расстрелу…

– Ты это говоришь с полной мерой ответственности?

– С наиполнейшей.

– Но это же страшно, Нестор.

– Может быть. Но это правда.

Через месяц после этого он получил телеграмму с Полтавщины от отца: «Мать и сестры умирают с голоду. Помоги чем можешь»; Тернопольченко пошел к наркомюсту Курскому.

– Дмитрий Иванович, я понимаю, что обращаюсь к вам с просьбой противозаконной, но больше мне обратиться не к кому. Вот, – он положил на стол наркома телеграмму. – Может, мне два оклада бы выдали наперед?

– Я думаю, это возможный путь, – ответил Курский – А как же вы сами продержитесь?

Тернопольченко усмехнулся:

– У меня есть метод. Мы, когда жили в ссылке, коммуну организовали. Купили картошки и разложили ее на тридцать кучек, по пяти штук на день. Сала купили – из расчета добавлять по куску в жарку, чаю и по шесть сухарей. А на остальные деньги литературу выписывали.

Он отправил в деревню две свои зарплаты. Отец ответил: «Купил на твои деньги два фунта свинины, десяток яиц и полпуда картофеля, может, до лета не умрем. И на том родительское спасибо, отплатил за нашу любовь и ласку. В обиде на тебя не пребываем, хоть и знаем твой пост».

Письмецо это, свернутое в треугольник – клея у отца не было, – пролежало три дня в секретариате трибунала: почерк у старика был неразборчивый. А когда, промусолив насквозь письмо, поняли, что это пишет отец Тернопольченко, по трибуналу пошли разговоры, и смотрели на него люди с высокой почтительностью и жалостью, а некоторые с жестоким недоумением. Пробежав письмо, Тернопольченко сунул его в карман гимнастерки, словно бы забыл о нем, но вечером заглянул к экспертам:

– Кто выручит стаканом спирта? Деньги отдам через три месяца.

Эксперт Мануйлов[23] налил ему стакан.

– Как ты думаешь, Мануйлов, когда у человека начинается старость? – спросил Тернопольченко, выпив.

– Я думаю, первые признаки проявляются годам к сорока…

– Неверно говоришь, товарищ Мануйлов. Стареть мы все начинаем с первым криком, в миг рождения. Важно определить момент, когда процесс этот наиболее интенсивен… Я, сколько себя в детстве помнил, всегда о смерти думал – очень помереть боялся. Помню отчетливо, знаешь ли, летний жаркий день, стрекозы летают по лугу… А луг рыжий, выгорел под солнцем. И кузнечики еще там были с синими крылышками… И так стало мне вдруг страшно, что умру и темно будет и никогда больше кузнечиков этих самых не увижу, что заплакал я – вроде бы, знаешь ли, даже истерика у меня тогда была. Найти бы этот проклятый период, когда человек обрушивается в старость… Мне кажется, знаешь ли, что в старости человек уж больше не стареет: он после какого-то времени консервируется и таким умирает… Чем больше мы страшимся постареть, тем стремительнее стареем, Мануйлов.

Вот к этому человеку, Нестору Тернопольченко, и пришел в одиннадцать часов вечера странный посетитель.

– Добрый вечер, я к вам с разговором.

– Кто вы?

– Позвольте мне пока что себя не называть…

– Я не могу говорить с человеком, не зная его фамилии.

– Моя фамилия Сорокин, я работаю в военведе. Дело, с которым я пришел, необычное, поверьте мне, – иначе я бы и не посмел, товарищ Тернопольченко, к вам обратиться.

– Слушаю вас…

– Товарищ Тернопольченко. Тут арестован МЧК паренек, Белов Григорий… Он мне не сват и не брат, просто парню только-только сравнялось двадцать… Работал он в Гохране и совершил хищение – взял там часы какие-то, браслетки, не зная их ценности, не понимая, как это жестоко по отношению к нашей республике… Я помню ваше дело по обвинению работников Главтопа: вы приговорили их к расстрелу, но сами же обратились во ВЦИК с ходатайством о помиловании – в силу того что преступление совершено несознательно, а двое обвиняемых по делу тоже были совсем молодые люди.