– А то и за балетными пошлю, коль изволите. Такие цыпочки есть. И тоже прозябают. Господа чиновники разве ж веселиться умеют? Веришь ли, Влас, от этих штатских мухи дохнут на лету, жаловалась мне одна мадемуазель из балетной школы, вот плутовка: скажи, Влас, да скажи, когда уже господа офицеры вернутся…
– Хватит, – огрызнулся Мурин. – Заткнись, каналья! Заткнись уже…
Швейцар отшатнулся от борта, вылупился. Он бы спокойно пережил, если бы Мурин сунул ему кулаком в лицо, – когда гуляли офицеры, случалось и похуже! Но только сейчас дело было среди бела дня, по набережной проходили господа в черных цилиндрах, а господин офицер был не пьян.
Мурин спохватился. Он увидел свои поднятые кулаки. Почувствовал, как загорелись уши. Разжал пальцы. Но так и остался сидеть.
Обычно гусарские офицеры, подкатив к Демуту, выскакивали одним прыжком; швейцар наконец сообразил: тут что-то не то. Лихач обернулся. Обычно его ездоки возле Демута либо браво соскакивали на ходу, либо выпадали из коляски прямо на тротуар – в зависимости от степени опьянения. Они переглянулись. Швейцар нашелся первым. Ринулся к коляске, распахнул дверцу, выдвинул лесенку, обычно приберегаемую для дамского полу. Подал пассажиру руку, согнутую в локте.
– Извольте, ваше бла-aродие. А костылик ваш или трость… Ах, вот она, извольте, подам.
Мурин замешкался, прикидывая маневр. Сперва трость? Или нога? Которая? Ступил на лесенку. Шатко накренился, начал падать на швейцара, успел. Крикнул:
– Отлезь!
Выправился, размахивая руками, уперся концом трости, стукнул на тротуар здоровую ногу, подволок другую, оперся, и делая один шаг слишком размашистым, а другой слишком коротким, проковылял в дверь.
Из гостиницы тут же выскочил лакей, подбежал к заду коляски, принялся отстегивать ремни, снимать багаж. Лихач на козлах сидел истуканом. Теперь у подъезда остались только свои, можно было допустить некие откровенности.
– Эх, война-сволочь, – сказал лихач.
Швейцар одной рукой приподнял за козырек фуражку, другой почесал потное темя:
– Вот же едрит. М-да. А какой молодец был.
Все трое прислуживали давно и наблюдали о людях такие тонкости, которые не мог бы уловить своим пером даже известный сочинитель Карамзин (они о таком, впрочем, не знали). Всем троим стало не по себе. Они чувствовали, что самой идее шикарной, веселой, разгульной и беззаботной жизни, которую олицетворяла гостиница Демута, нанесен какой-то внезапный удар. Молодцы-завсегдатаи, которые казались вечно молодыми и вечно пьяными, несколько месяцев назад ушли воевать, а теперь вот, похоже, возвращаются, хотя и не все. А те, кто вернется, все эти парни и пацаны, вернутся оттуда не совсем целыми и совсем не теми, кем ушли, и это сулит гостинице Демута и всей столичной жизни какие-то перемены, про которые уже сейчас понятно одно: лучше бы их не было.
Лакей с портпледом в одной руке и с баулом в другой поравнялся с ним.
– «Костылик или трость», – передразнил он, закатив глаза, и покачал головой. Как можно быть таким бестактным, служа в таком заведении?
– Бля, – согласился швейцар.
Известие о новом – старом – постояльце помчалось по лестницам, по коридору, влетело в кабинет управляющей – госпожи Гюне. По случаю новых времен вместо госпожи Гюне его занимала госпожа с более патриотичной фамилией: Петрова. Она выслушала доклад швейцара, покачивая чепцом, как бы приговаривая: так, так, так. Потом взяла в руки перо и принялась молча вертеть им.
Графиня Вера Алексеевна очень удивилась бы, если бы узнала, что, крепко задумавшись, крутит в руках перо точно так же, как вульгарная и мещанская мадам Петрова. Все в этих женщинах было разным! Графиня Вера родилась богатой, а где, когда, у кого родилась мадам Петрова, не знала даже она сама. Графиня Вера была изящная, мадам Петрова – толстая. Графиня Вера сидела за столиком на львиных лапах, а мадам Петрова – за канцелярским чудищем, заляпанным воском и чернилами. И даже само перо: мадам Петрова купила его в Гостином дворе, где графиня не была ни разу в жизни. Но графиня перо и в самом деле крутила. И точно так же, как в случае с мадам Петровой, это не помогало ее мыслительным затруднениям.