На деревне пахло дымом: многие хозяйки начиная с нынешней весны топили по вечерам, экономили дневное время. От колодца доносились голоса баб, смех.

«И с чего это ты взяла? – думала Анфиса. – Человек как с человеком разговаривает… До тридцати пяти дожила, а тут невесть что в голову взбрело…»

И ей уже казалось теперь, что все те особенные взгляды Лукашина, которые так волновали и смущали ее, она выдумала сама, что Лукашин, наверно, и не думает о ней. Да и с чего ему думать, когда своя семья под немцем? А она-то, она-то – как девчонка глупая. Совсем из ума выжила. И все-таки как ни стыдила, ни отчитывала она себя, на душе у нее было неспокойно. Она все время томилась каким-то неясным ожиданием и постоянно оглядывалась на дорогу.

Пахучая трава дурманила голову, взрыхленная, нагретая за день земля дышала жаром, кровь приливала к лицу, – и ей немалых усилий стоило продолжать работу. Бывали минуты, когда она готова была бросить все и бежать в правление, и сделала бы это, если бы в ней тотчас же не возмущалась гордость.

И вдруг, когда она уже ни на что не надеялась, ничего не ждала, в переулке раздалось знакомое покашливание. Она едва не вскрикнула от радости. К ней шел Лукашин с Митенькой Малышней.

Не обращая внимания на крапиву, с полным передником травы, она почти бегом кинулась к воротцам.

– Принимай гостей, Петровна, – издали замахал рукой Митенька Малышня. – Иван Дмитриевич конфет раздобыл – чай пить будем.

Анфиса вытряхнула зелень из передника и, вся разогретая, пахнущая травой и землей, вышла из огорода:

– Милости просим…

Она вспыхнула, встретившись глазами с тревожным, вопрошающим взглядом Лукашина.

Не успели, однако, они подняться на крыльцо, как где-то совсем рядом резануло:

– Убили… о, убили!..

Все трое с тяжелым предчувствием посмотрели друг на друга. Кого еще осиротила война?

В ту же секунду из-за дома показалась раскосмаченная, как ведьма, Марина-стрелеха. Поднимая пыль босыми ногами, она тащила за ворот упиравшегося белоголового ребятенка и дурным голосом причитала:

– Убили… Середь бела дня убили…

– Да говори ты!.. – вне себя крикнула Анфиса.

– Петеньку моего… петушка моего беленького…

– Тьфу ты господи! С ума сводишь… я думала – опять похоронная.

Запыхавшаяся стрелеха гневно сверкнула здоровым глазом:

– Так-то ты меня, старуху беззащитную… – Потом, разглядев Лукашина, снова заголосила: – Родимушко ты мой!.. Ты хоть пожалей.

– Да ты отпусти, Викуловна, отпусти Ванятку-то, – вступился за мальчика Митенька. – Он и так не убежит.

Лукашин молча отвел от ворота мальчика руку Марины, погладил его по голове.

– Ну ладно, говори… Чего еще стряслось? – поморщилась Анфиса.

– Ох, роднуша, не спрашивай… – заломила руки Марина. – Сижу я это дома, родимые, и уж так под грудями щемит, так щемит – места не найду. Дай-ко, думаю, выгляну – уж не горит ли где. Только я открыла ворота, слышу, визжат на задворках: «Бей белого, бей!» У меня так все и оборвалось. Долго ли, думаю, до греха – убьют друг дружку. Ведь все только в войну и играют. Оногдась[18] Фильку у Лапушкиных едва не порешили. Енералом немцем назначили…

Анфиса недовольно оборвала:

– Будет тебе сказки-то рассказывать.

– Нет, нет, почто… – спохватился Митенька, с раскрытым ртом слушавший Марину. Он переводил голубые глазоньки с одного лица на другое, и в них светилось такое неподдельное, чисто детское любопытство, что Анфиса, вдруг смягчившись, подумала: «Как есть Малышня…»

– Ну назначили Фильку в енералы… – услужливо напомнил Митенька.

Но Марина, переняв недовольный взгляд Анфисы, вернулась к своей беде: