Он попробовал поуправлять и ими.

Вадим Гриценко из-под полы приторговывал марихуаной, которую необходимо было курить в обществе длинноволосых стильных девиц, дочерей режиссеров и художников. Марихуану он привозил из Амстердама, где консульствовал его папаша, ее охотно и весело покупали, и Вадим процветал. Евгений по неопытности и малолетству решил, что он тоже вполне может приобщиться к скромному амстердамско-марихуанному бизнесу, хотя его собственный папаша нигде и никогда не консульствовал. В один прекрасный день Вадим Гриценко получил записку. В записке, в полном соответствии с классикой жанра, было написано, что если Вадим не станет делиться прибылью, то деканат немедленно будет поставлен в известность о его бизнесе, и консульский отдел МИД будет поставлен в известность, и комитет комсомола будет поставлен в известность, и папашкина карьера окажется под угрозой, и комсомольский билет самого Вадима тоже окажется под угрозой, а Вадим как раз собирался вступить в ряды КПСС. Без этого двери в вожделенные Лондоны и Вашингтоны были не просто закрыты, а, можно сказать, заколочены наглухо. Не членам КПСС нечего было делать в Лондонах и Вашингтонах…

Евгений Петрович вздохнул.

Н-да…

До сих пор вспоминать об этом ему было тяжело.

Через неделю после написания этой злополучной записки на доске приказов в холле третьего этажа появилась бумажка «Об отчислении». Когда Евгений Петрович прочитал ее, ему показалось, что под ним провалился пол. Он долго падал в бездонную пропасть, и в ушах у него звенело, и шумело в голове, и было как-то знобко, как будто в жарком здании гуляет свирепая метель.

Он так и не выяснил, каким образом синдикат «Вадим Гриценко и компания» организовал его отчисление. Расследовать это по горячим следам он не мог – слишком малы были его возможности по сравнению с возможностями ребят, которыми он попытался управлять. Декан не стал с ним встречаться. Он просидел перед деканской, обитой дорогой черной кожей дверью полдня. «Я же вам говорю, что его не будет, – время от времени холодно повторяла лощеная секретарша, – и вопрос ваш он рассматривать не станет, даже если появится».

Вопрос!

Как будто речь шла о месте в общежитии, а не о кончине Первушина.

Тогда он был совершенно уверен, что это – конец.

Пришло время собирать разбросанные камни, но они – увы! – оказались совсем не такими, какими представлялись ему поначалу. Это были тяжеленные грязные валуны, а вовсе не кусочки солнечного янтаря, светящиеся на ладони…

Совершенно уничтоженный и ни на что не годный, Первушин вынужден был пойти в армию, откуда вернулся совершенно другим человеком. Теперь он ни за что не стал бы даже пытаться управлять марихуанно-амстердамским Вадимом. Теперь он не мог понять, как ему такое в голову пришло!..

Конечно, он восстановился в институте. Попробовали бы они не восстановить его, тем более в армии он вступил-таки в ряды КПСС и хоть в этом сравнялся с ненавистным врагом! Встречаясь в коридорах с бывшими однокурсниками, ушедшими на три года вперед, Евгений отворачивался. Несмотря на всю его выдержку и теперешнее знание жизни, он не мог себя заставить здороваться с ними. Впрочем, нельзя сказать, что и кто-то из них выражал жгучее желание поприветствовать Первушина на его новом жизненном этапе.

Попозже он отыгрался. Или ему нравилось думать, что он отыгрался.

Грянула революция 91-го, и всесильные отцы перестали быть всесильными, по крайней мере некоторые из них. При определенной практической смекалке и хватке Лондоны и Вашингтоны стали доступны для всех, даже для выходцев «из низов», каковым был Евгений Петрович. В отличие от большинства сыновей и дочерей, учившихся вместе с ним, Первушин умел и хотел работать. Хватка и смекалка тоже присутствовали.