то смиряясь,
то вдруг сатанея
так,
что не подымешь головы…
Ты же сам учил меня, что с нею
надо разговаривать
на «вы».
Арктика пронизывает шубы
яростным дыханием морозов.
Арктика показывает зубы
ветром исковерканных
торосов.
Может, ей,
старухе,
и охота
насовсем с людьми переругаться,
сделать так,
чтоб наши пароходы
никогда не знали
навигаций,
чтобы самолеты не летали,
чтоб о полюсе мы не мечтали,
сжатые рукою ледяною…
Снова стать
неведомой страною,
сделать так,
чтоб мы ее боялись.
Слишком велика
людская ярость!
Слишком многих
мы недосчитались!
Слишком многие
лежать остались,
за победу
заплатив собою…
В эти разметнувшиеся шири
слишком много мы
труда вложили,
чтоб отдать все то,
что взято с бою!
Невозможно изменить законы,
к прошлому вернуться
хоть на месяц.
Ну, а то, что кружимся на месте,
так ведь это, может,
для разгона…
Подъем флага
Флаг поднимался медленно и верно.
И знал,
что взгляды всех сейчас —
на нем!
Он наши лица
осветил мгновенно
земным огнем.
Трепещущим огнем.
Он сразу же
метели стал перечить.
Молчал.
(А нам казалось, что – звенит!)
Он, складки распрямляя,
будто плечи,
над нашей головой
всходил в зенит…
Стояли мы,
немея от восторга,
смотрели,
как он бьется на ветру.
И было ясно:
флаг сюда —
надолго!
Ему
такое место —
по нутру!..
И знали мы:
среди торосов грузных
у флага будет каждый на виду.
Он не потерпит
шкурников и трусов,
поможет,
если попадешь в беду.
Не сдаст,
не упадет
и не остынет,
бунтующий,
разлившийся в глазах.
…Ну, вот и все.
Конец тебе,
пустыня!
Конец тебе,
безмолвье!
Грянул залп.
«Восемьдесят восемь»
Сочетание ««88-С» по коду радистов означает «целую».
Понимаешь,
трудно говорить мне с тобой:
в целом городе у вас —
ни снежинки.
В белых фартучках
школьницы идут
гурьбой,
и цветы продаются на Дзержинке.
Там у вас – деревья в листве…
А у нас, —
за версту,
наверное,
слышно, —
будто кожа новая,
поскрипывает наст,
а в субботу будет кросс
лыжный…
Письма очень долго идут.
Не сердись.
Почту обвинять
не годится…
Рассказали мне:
жил один влюбленный радист
до войны на острове Диксон.
Рассказали мне:
был он
не слишком смел
и любви привык
сторониться.
А когда пришла она,
никак не умел
с девушкой-радисткой
объясниться…
Но однажды
в вихре приказов и смет,
график передачи ломая,
выбил он:
«ЦЕЛУЮ!»
И принял в ответ:
«Что передаешь?
Не понимаю…»
Предпоследним словом
себя обозвав,
парень объясненья не бросил.
Поцелуй
восьмерками зашифровав,
он отстукал
«ВОСЕМЬДЕСЯТ ВОСЕМЬ!»
Разговор дальнейший
был полон огня:
«Милая,
пойми человека!
«Восемьдесят восемь!»
Как слышно меня?
«Восемьдесят восемь!»
Проверка».
Он выстукивал восьмерки
упорно и зло.
Днем и ночью.
В зиму и в осень.
Он выстукивал,
пока
в ответ не пришло:
«Понимаю,
восемьдесят восемь!..»
Я не знаю,
может,
все было не так.
Может —
более обыденно
пресно…
Только верю твердо:
жил такой чудак!
Мне в другое верить
неинтересно…
Вот и я
молчание
не в силах терпеть!
И в холодную небесную просинь
сердцем
выстукиваю
тебе:
«Милая!
Восемьдесят восемь!..»
Слышишь?
Эту цифру я молнией шлю.
Мчать ей
через горы и реки…
Восемьдесят восемь!
Очень люблю.
Восемьдесят восемь!
Навеки.
Хребет имени Ломоносова[1]
Мне сегодня показалось,
словно
тишина,
тугая и густая,
страшным грохотом
была разломана
и из океана
горы
встали!
Встал хребет почти до небосвода,
огляделся,
тяжело вздыхая,
и заговорил,
морскую воду
с каменного тела
отряхая:
сколько помню я себя —
ни разу
на вершинах,
темных и тенистых,
не бывали
ваши альпинисты,
не ступали
ваши водолазы.
Над моими склонами
неслышно
ходят рыбы
легкими стадами.
Водоросли медленно колышут
синими
густыми бородами.
Бродят неуверенно и немо
зыбкие,
кисельные медузы.
Надо мною
вместо глыбы
неба