* * *

Тимофеев-старший лежал и смотрел в окно. В окне виднелось темное ночное небо, где слабо светила луна.

«Что происходит? – думал он. – Что происходит со мной и с моим сыном? Почему мы боимся зайти к нему в комнату, когда начинается это котопредставление? Что с нами вдруг случилось? С чего все это началось?»

Жена, прежде чем уснуть, сказала:

– Нас всех как будто прокляли с той минуты, как Васька выбросил из машины этого котенка!

– Хватит глупости говорить, – буркнул Тимофеев. – Спи, утро вечера мудренее!

И вот жена уснула, а он лежал и смотрел на луну.

Шторы Тимофеев нарочно не задернул. В темноте сразу захочется спать. А вдруг снова приснится кладбище? Надо дождаться, когда начнет рассветать, и только тогда уснуть.

Хотя вчера, когда он уснул на работе, стало ясно, что солнечный свет – никакая не помеха кошмару.

Кошмару, который закончится тем, что он, Петр Тимофеев, сойдет в могилу другого Петра Тимофеева! А что будет делать тот, кто освободит ему место?

– Он придет в твой дом и будет здесь гнить заживо, – раздался чуть слышный шепот.

Тимофеев резко сел.

Что значат эти слова? Кто их произнес? Или он все-таки уснул и во сне снова появилась она, та женщина с глазами темными, словно разверстая могила, и предрекла такую жуть?

Но почему он не оказался снова на кладбище, если уснул? И этот голос – женский голос! – не был голосом черноглазой ведьмы. И он звучал не во сне, а наяву, Тимофеев в этом уверен!

Эхо голоса, чудилось, все еще витало в комнате. Нервы Тимофеева были так напряжены, что он словно бы видел некий звуковой след, видел некое мерцание, реявшее в воздухе! И вот он встал, и пошел по этому следу, стараясь двигаться неслышно – особенно когда миновал Васькину дверь! – и наконец смутное мерцание привело его в коридор – и померкло перед дверью кладовки.

Тимофеев постоял, прислушиваясь и убеждая себя в том, что у него просто мутится в голове, звенит в ушах и все такое, а за дверью кладовки ничего нет и быть не может, кроме какого-то старья. Но все же он наведался на кухню и взял там маленький топорик для рубки мяса.

Это было смешно и глупо, однако он почувствовал себя гораздо спокойнее, как всякий человек, у которого появилось оружие – средство защиты.

С этим топориком Тимофеев вернулся к кладовке и распахнул дверь, только в последнее мгновение спохватившись, что следовало бы взять фонарик: в кладовке не было света.

Но, как ни странно, он отлично разглядел лежащий на груде всякого хлама лист бумаги, свернутый в трубку. Казалось, бумага светится изнутри!

А ведь это никакая не бумага, вдруг сообразил Тимофеев. Это старый холст: загадочная половинка портрета, который прислала ему какая-то В. У. Угрюмова вместе с завещанием прабабки – Марфы Ибрагимовны Угрюмовой.

Тимофеев мгновение смотрел на холст, а потом вдруг решился – и, прижав к себе топорик локтем, развернул холст.

И чуть не выронил, ужаснувшись: половинка лица на портрете ожила!

Похоже, портрету что-то страшно не нравится – так морщился лоб, сходилась к переносице единственная бровь, так кривился и сжимался рот, словно бы пытаясь удержать рвущиеся из него слова:

– Поговори с Петром! Не сдавайся, не трусь, а то ведьма Ульяна всю твою семью под корень изведет! Дер…

Было похоже, что портрет собирался сказать «Держись!», однако в этот миг топорик выскользнул из-под локтя Тимофеева и с грохотом упал на пол.

Голос смолк, будто обрубило его, и холст перестал светиться.

Несколько мгновений Тимофеев еще ждал, не оживет ли портрет вновь, однако теперь он снова стал старым-престарым потрескавшимся полотном.