Никого на карнизе не было.

* * *

Сердце грохнуло тяжело и страшно, как пушка на Петропавловке.

– Я тут, – раздалось насмешливо сверху. – Лезь давай, я тебе руку подам. Или боишься?

Сердце опять грохнуло, и второй выстрел был тяжелее первого. Как будто отмечал высадку марсиан.

Ника покосилась вверх. Дальше по карнизу в резкой синей тени чернела узкая лесенка, даже не лесенка, а ряд ржавых скобок, вбитых в кирпичи. Рядом тянулся железный хлипкий прут-перильце.

Какой идиот прилепил лесенку над узким карнизом, известно только тараканам в его голове. Да еще, вероятно, писателю Достоевскому – он хорошо разбирался в питерских идиотах.

Выглядела лесенка страшно. И лезть туда было страшно.

– Боишься, да? Погоди, я сейчас вернусь.

Он говорил без насмешки, просто обозначал – ну боишься, бывает.

Конечно, она боялась. Чего уж тут скрывать. Боялась. Очень.

– Стой! Я залезу.

Ника потрогала кирпичи:

– Ничего я не боюсь. Сейчас поднимусь, жди.

Под косыми вечерними лучами кирпичи с этой стороны нагрелись. Она ясно видела глубокие щели между ними. А вдруг там живут маленькие кирпичные человечки? Внутри оранжевых теплых шершавинок?

Она прижалась грудью к стенке, зажмурилась и очень-очень медленно пошла по карнизу.

Сразу за углом кирпичи похолодели, их накрыла вечерняя тень, кирпичная зима.

Ника вела ладонью по стене – вот еще лето, пахнущее старой известкой… А к кирпичным человечкам небось прилетают божьи коровки и приносят синее молоко… Вот угол – тупой, сглаженный ветром и временем… а вот уже первая скобка.

Теперь надо вверх.

Она открыла глаза, мельком глянула. Карниз тут расширялся, но все равно казалось, будто провал начинается прямо у нее под ногами.

Мамочка, как высоко!

Так. Главное – смотреть, куда ставишь ногу.

Только туда.

– Не бойся, не шатаются, – подбодрили сверху. – Или вернешься?

– Сиди на попе ровно, жди, – дрожащим голосом ответила она.

Возвращаться было еще страшнее.

Господи, сколько ж можно попадаться на «слабо»?! Почему она лезет, готовая разбиться, но доказать – не слабо, не слабо, не слабо!

От злости она одолела сразу шесть скобок. И замерла на седьмой. Коварный ветер подкрался и тряхнул ее холодной лапищей. В уши ворвался рев машин с улицы, гудки и звонкий голос с детского городка, считающий:

– Эни-бени, рики-таки, турбо-урбо-сентебряки! Эус-беус, детский бес, в теле девочки воскрес!

Крыши и кошки

Девочка моя, я могу рассказать тебе гораздо больше.

В книгах все перепутано, а память у меня зарывается глубже, чем слабые корешки этого города. Ты знаешь, что самое главное? Самое главное – узнать, кто ты. А потом помнить об этом. Потому что первое, что у тебя отнимут, – это память. Никогда не отдавай ее сама.

Посмотри вокруг – целый город без памяти. Тут есть музеи и библиотеки, хранилища ветхих листочков, мыслей, вещей. Но вот мимо торопятся, едут, грохочут в железных коробках – разве они что-нибудь помнят о себе?

Люди прогрызли ход под рекой, люди пустили туда гремучего змея, чтобы он таскал их в своем брюхе… но они ничего, совсем ничего не помнят о себе.

Я забираю их память и превращаю ее в черную воду. В нефть. В уголь. В дымящиеся торфяники. В летящий с черного неба снег. Красная-красная кровь через час уже просто земля – ты ведь и сама это знаешь, верно?

Через два – на ней цветы и трава.

Через три – она снова жива.

Но не вся, нет, не вся…

Часть остается. Она чернеет и копится под землей. Она булькает в болотах и медленно сгущается в темноте. А потом я превращаю ее в снег. На нашей с тобой земле очень много снега, девочка. Снег – это старая, поседевшая, белая кровь.