Новое самопонимание общественных наук рождается из рассмотрения мира не в свете некой присущей ему цели, а на основе опытного признания причин и произведенных действий: это открывает мир человеческому господству и наделяет науку безусловной автономией. В этой научно-математической рациональности решающим является тот факт, что, далекая от того, чтобы быть лишь критерием эмпирического упорядочивания мира, она проецирует свои координаты в будущее, обрисовывая даже тот смысл жизни, который от будущего ожидается. В этом направлении наука выходит за пределы чистого понимания эмпирии, чтобы взять на себя решение проблемы смысла. Там, где она связана с вещами, она влияет на определение экстериоризации смысла существования, скорее вложенного в обладание и в наслаждение вещами, чем в человека. Риск истощения, выхолащивания смысла жизни возрастает там, где научная деятельность все больше отделяется от конечной цели человека и гонится за логикой эффективности, которая обретает свое значение в самой себе, независимо от личности. В этом смысле высказывались некоторые из наиболее резких европейских мыслителей двадцатого века, такие как Э. Гуссерль (в Кризисе европейских наук и трансцендентальной феноменологии), М. Хоркхаймер (в Затмении разума) или Маритен (в Философии природы).
Из кризиса современности, который обнажил ее незавершенность, если не ее крах, взяли свое начало многие предложения.
Одним из самых трезвых является предложение Ю. Хабермаса, требующего заменить антропологию господства антропологией коммуникации[95]. Смысл очевиден: Хабермас считает фундаментальным переход от самоутверждения человека в индивидуальном смысле к самоутверждению в смысле солидарном. Действительно, опыт этой эпохи научил нас тому, что уже невозможно вести какой-либо дискурс о человеческой свободе, если он не учитывает тот факт, что существует также отвергнутая и отчужденная свобода: центральность коммуникативного действия стремится поставить в центр межчеловеческие отношения, таким образом поощряя человека, каждого человека.
Отказываясь от всякой идеологической унификации, типичной для постмодернистского подхода, можно ценить социальную мысль и логику, открытую к многообразию жизни и людей, терпимую ко всякому опыту и всякому посланию, но нельзя умолчать и о сомнениях. Они касаются соответствия предложений тем основным целям, которые через них хотелось бы достичь. Если можно положительно размышлять о применимости некой социальной системы к безграничным возможностям жизни, то нельзя полагать то же самое с точки зрения личности: личность должна выбрать нечто, в чем она признает реализацию своей жизни. Понятие свободы личности с точки зрения чистого расширения, с точки зрения свободы потребления не укрепляет свободу, а делает просто невозможным созидание личной идентичности и духовное развитие индивидуума. Точнее, переход от неопределенного многообразия постмодернистской системы к определенному выбору свободы не может происходить на основе постмодерна, а должен апеллировать к чему-то другому; со строго постмодернистской точки зрения свобода – это безразличие, то есть неспособность к выбору или чистый выбор при полном отсутствии интереса к его объекту. Такая перспектива делегитимизирует всякий опыт, выхолащивает свободу и никоим образом не ведет к освобождению личности. Другими словами, постмодернизм не развивает человеческое положение, а обедняет его и превращает в многообразие связей, мнений, желаний, лишенных всякого значения для самого человека, который их выражает: только введение абсолютного отношения действительно уважает человеческое несовершенство и спасает его от унизительного нигилизма.