Между прочим, последнее восклицание убийцы – подлинное, его слышали свидетели. Молодец Андреевский: он глубоко вжился в сюжет мещанской драмы, настолько вжился, что сам стал говорить заимствованным из бульварных романов языком своих персонажей. Перед нами очень интересная драма: квазишекспировский сюжет, разыгранный мелкими людишками в обывательском клоповнике на Пороховых. «Умри же, несчастная!» – изумительно звучит в устах бывшего штабного писаря, выгнанного со службы за пьянство, зарабатывающего слесарной работой на заводе, пишущего свои показания «очень литературно, без всяких поправок и малейших ошибок – даже в знаках препинания».
Очень интересный тип этот Иванов. Тогда, в 1891 году, ему было 27 лет. В 1917-м, стало быть, исполнилось 53. Если, конечно, он не умер на этапе, не был зарезан на каторге, не спился на поселении. Так или иначе, в революционных событиях он по возрасту и состоянию здоровья вряд ли мог принять активное участие, даже если дожил до них. Но именно такие, как он, только помоложе, и были главной движущей силой февраля Семнадцатого. Помнится, Ленин, едва приехав в революционный Петроград, по горячим следам охарактеризовал эту революцию как «пролетарскую по своим движущим силам и буржуазно-демократическую по своим задачам». Ее главный участник – некто средний между рабочим и «буржуем»: пролетарий из обывателей, то есть деклассированный мещанин. То есть Иванов. То есть штабной писарь, из простых, но с запросами, читатель романов и прокламаций, неустроенный материально и в личном плане; в то же время большой знаток того, как должно быть и чего быть не должно. То, чего быть не должно, – нужно изничтожить: свергнуть, сжечь, разрушить, расстрелять. На худой конец – зарезать. Он же еще и моралист (цитируем нравоучение из показаний подсудимого Иванова): «Достойны также порицания пляски замужних женщин, из числа которых некоторые имеют замужних дочерей, невест, а другие – женатых сыновей». Вспоминается, что, с точки зрения мелких партийных и комсомольских работников в 1920-е годы, танцы, то есть «пляски», замужних и прочих женщин и мужчин также были «достойны порицания». То есть, конечно, сами плясали, но других осуждали. Все ведь вполне естественно: в событиях Семнадцатого года огромную роль сыграла «мелкобуржуазная стихия»; она же восторжествовала по завершении Гражданской войны. Нэповский Петроград – это город, из которого исчезли многие категории его прежних обитателей – аристократы, князья, дворяне, генералы в шитых золотом мундирах, вытянутые в струнку гвардейские офицеры, великосветские дамы, банкиры и заводчики в безупречных сюртуках и сияющих цилиндрах… А кто уж точно остался? Зощенковские персонажи, мещане, бывшие штабные писари, а теперь – совслужащие, мелкие и средние управленцы. В их ряды влились выходцы из бывшей черты оседлости, их концентрацию лишь слегка разбавляли по окраинам мрачноватые и не всегда трезвые питерские рабочие; вокруг них бледными тенями бродили ощипанные «бывшие». А вообще-то, в результате революции город занял мещанин-обыватель.
И вот в свете итогов революционно-криминального процесса оказывается, что могучий революционный пафос деяний Засулич, Карповича, Балмашова мало чем отличается от пискливого бытового пафоса убийцы Иванова, в чьих «круглых глазах, большей частью серьезных, мелькает беспокойный огонек блуждающей мысли». Этот огонек – отсвет пламени, пожиравшего душу Раскольникова, освещавшего путь апологета идейного убийства Сергея Нечаева и всех прочих, отвергших простую Божью заповедь «не убий» ради того или иного сомнительного идеала. Они все делали одно дело. Мещанин Карпович, бывший студент, убил человека из идейных соображений. Но и мещанин Иванов, бывший канцелярист, тоже убил человека из идейных соображений (правильно сделал суд, что не признал аффекта). Идея Карповича: государство отвергло меня и мою истину, следовательно, оно есть зло; стреляя в министра, я уничтожаю это зло и себя вместе с ним. Мысль, «блуждающая в глазах» Иванова: «Она отвергла меня, она неверна мне! Она – само злодейство! Убив ее, я уничтожу зло! Умри же, несчастная!»