Вот силлогизм: другие люди умирают, но я
Не другой; поэтому я не умру.
Пространство есть роение в глазах, а время —
Звон в ушах. И в этом улье я
Заперт. Но если бы до жизни
Нам удалось ее вообразить, то каким безумным,
Невозможным, невыразимо диким, чудным вздором
220 Она нам показаться бы могла!
Зачем же разделять вульгарный хохот? Презирать
Загробный мир, чьего существования нельзя проверить?
Рахат-лукум турецкого рая, будущие лиры, беседы
С Сократом и Прустом в кипарисовых аллеях,
Серафима с шестью фламинговыми крылами,
Фламандский ад с его дикобразами и прочим?
Беда не в том, что нам снится слишком необычайный сон:
А в том, что мы его не можем сделать
Достаточно невероятным: все, что можем мы
230 Придумать, – это только домашнее привидение.
Как смехотворны эти попытки перевести
На свой особый язык всеобщую судьбу!
Вместо божественно лаконичной поэзии —
Бессвязные заметки, подлые стишки бессонницы!
Жизнь – это весть, нацарапанная впотьмах.
Без подписи.
Без подписи. Подмеченный на сосновой коре,
Когда мы шли домой в день ее смерти, —
Прильнувший к стволу пустой изумрудный футлярчик,
Плоский и пучеглазый, и в пару к нему
240 Увязший в смоле муравей.
Увязший в смоле муравей. Тот англичанин в Ницце,
Гордый и счастливый лингвист: je nourris
Les pauvres cigales[3] – хотел сказать, что он
Кормит бедных чаек[4]!
Кормит бедных чаек! Лафонтен неправ:
Мандибула мертва, а песнь живет.
И вот я подстригаю ногти, и раздумываю, и слышу
Твои шаги наверху, и все как быть должно, моя дорогая.
Сибилла, во все наши школьные дни я сознавал
Твою прелесть, но влюбился в тебя
На пикнике выпускного класса
250 У Нью-Уайского водопада. Мы завтракали на сырой траве.
Наш учитель геологии обсуждал водопад.
Рев воды и радужная пыль
Сообщали романтизм прирученному парку.
Я полулежал
В апрельской дымке прямо позади
Твоей стройной спины и смотрел, как твоя гладкая головка
Склонялась набок. Одна ладонь с вытянутыми пальцами
Опиралась на траву меж звездой триллиума и камнем.
Маленькая косточка сустава
Подрагивала. Потом ты обернулась и подала мне
260 Наперсток яркого металлического чая.
Твой профиль не изменился. Блестящие зубы,
Покусывающие осторожную губу; тень под
Глазами от длинных ресниц; персиковый пушок,
Окаймляющий скулу; темно-коричневый шелк
Волос, зачесанных кверху от висков и затылка;
Очень голая шея; персидский очерк
Носа и бровей – ты все это сохранила;
И в тихие ночи мы слышим водопад.
Приди и дай поклоняться себе, приди и дай себя ласкать,
270 Моя темная, с алой перевязью, Vanessa, моя благословенная,
Моя восхитительная atalanta! Объясни!
Как ты могла в сумраке Сиреневого переулка
Дать неуклюжему, истеричному Джону Шейду
Мусолить тебе лицо, и ухо, и лопатку?
Мы сорок лет женаты. По крайней мере
Четыре тысячи раз твоя подушка была измята
Обоими нашими головами. Четыреста тысяч раз
Высокие часы хриплым вестминстерским боем
Отметили наш общий час. Сколько еще
280 Даровых календарей украсят собой кухонную дверь?
Я люблю тебя, когда ты стоишь на траве,
Вглядываясь в листву дерева: «Оно исчезло.
Такое маленькое. Оно, может быть, вернется» (все это
Шепотом нежнее поцелуя).
Я люблю тебя, когда ты зовешь меня полюбоваться
Розовым следом реактивного самолета над пламенем заката.
Я люблю тебя, когда ты напеваешь, укладывая
Чемодан или фарсовый одежный мешок с круговой
Застежкой-молнией. А всего сильнее, я люблю тебя,
290 Когда задумчивым кивком ты приветствуешь ее призрак,
Держа на ладони ее первую игрушку или глядя
На открытку от нее, найденную в книге.
Она бы могла быть тобою, мной или забавной смесью: