– Предлагал, чтоб государю продать, – встрял я. – И продал.

– Лжа! – завопил он. – Поклеп! Оговор!

Возмущение его выглядело столь искренним, что я слегка опешил от подобной наглости, но быстро пришел в себя.

– Какой же поклеп, коли мне об этом сам царь в Ярославле поведал.

Годунов удивленно уставился на меня. Я спохватился, что тогда так ничего и не рассказал своему ученику – не до того было, а позже и вовсе выскочило из головы.

– Сейчас не время, – пояснил я, – а позже расскажу.

– Хорошо, – кивнул он и, повернувшись к стрельцам, распорядился, указывая рукоятью плети на Шуйского: – Этого и… вон тех обоих, – ткнул он в сторону белых как мел братьев Василия Ивановича, – сызнова в узилище.

– И Мишу, племяша моего, Скопина-Шуйского, – встрял боярин.

– И Мишу, – отмахнулся Годунов. – Вернусь с Пожара, тогда и потолкуем.

Я скрипнул зубами, но возражать не стал, решив заняться этим попозже и торопясь на площадь, где собравшийся народ гудел все громче и громче, начиная закипать.

Там изначально пошло не так, как я рассчитывал. Во-первых, патриарх, еще когда мы находились под аркой Фроловских ворот, повернувшись ко мне, заявил, что рассказывать, как оно происходило, надлежит мне, «яко видоку» всех событий. И сказано это было столь категорично, что стало ясно – любые уговоры бесполезны, да и нет на них времени.

Впрочем, может, оно и хорошо. Смею надеяться, речуга у меня получилась куда образнее и красноречивее, нежели у него. Во всяком случае, люди реагировали весьма бурно. Они то ревели от злости на окаянных заговорщиков, требуя вывести их на площадь и отдать им, то бурно негодовали на самих себя, то радовались хитроумности Дмитрия, сумевшего ускользнуть из палат и незаметно добраться до моего подворья, то горестно охали, когда я рассказывал о последних минутах его жизни.

Затем Арлекино, то бишь я, умолк, и слово взял Пьеро, который Годунов, в свою очередь заставив людей сокрушаться и плакать. Не зря я доверил ему именно эту, так сказать, покаянно-траурную часть. Самое то. Но когда Федор дал отмашку и из-под арки Фроловских ворот показалась траурная процессия, я чуть не ахнул, уставившись на ее участников, в числе которых находилась и… Марина.

Ну кто мог предвидеть, что, пока мы с Федором трапезничали, она вместо продолжения безутешных рыданий на груди убиенного супруга начала расспрашивать моих гвардейцев, оставленных подле тела Дмитрия. Вначале допытывалась о том, как случилось, что государя не уберегли, а вслед за этим, когда языки у ребят развязались, принялась за дальнейшие вопросы. Задавала она их с хитрецой. Мол, не передавал ли царь-батюшка в последние часы своей жизни какой наказ ей самой и о чем вообще говорил перед кончиной. Ей ведь ныне каждое словцо дорого. Нет-нет, ребята были надежные и помнили про мой запрет, но ведь он касался исключительно Юрия Мнишка, а также бояр, но не ее самой. Да им и в голову не могло прийти, будто государь упомянул про ребенка на всякий случай. Раз сказано, значит, точно известно, что дите зачато. Словом, всплыл в их рассказах и Опекунский совет, и непременное условие для его создания, и его состав, пускай и в сокращенном варианте.

А едва Марина выяснила, как будет обстоять дело с короной при отсутствии ребенка, то мгновенно сообразила, что ее беременность если не единственный, то во всяком случае самый надежный шанс остаться у руля. Пускай не одной, но остаться, а там поглядим. Но начинать борьбу за власть надо именно с сегодняшнего дня, а для этого требовалось появиться перед московским людом прямо на площади. Так сказать, засветиться, чтоб вспомнили – государь-то убит, но государыня жива.