Дилемма Устной истории: сохранять и передавать ли микрознание о стратегиях совладания с историей в виде «моральной ущемленности, скрытых защитных маневров, гнева и стыда» [Assmann, 1999, S. 14] в описании истории, что составляет полноту ее субъективного отражения, или готовить сегменты лишенной субъективности коллективной памяти в копилку культурной памяти сообщества? А. Ассман задается вопросом: должна ли предварительно «история» в головах, сердцах и телах пострадавших сначала умереть, прежде чем она, как Феникс, возродится в качестве науки из пепла исследовательских опытов? Объективность, по Ассман, это не только вопрос метода и критического стандарта, но и мортификация, вымирание, выцветание страдания и ущербности [Ibid.].
Очевидно, что документированная коммуникативная память, которая жива у нескольких поколений, овеществляется при вхождении в культурную память сообщества, объективируясь как нормативный, пограничный или анормативный текст. Вопрос только в том, какова та позиция в общем, но не равноценно означенном символическом пространстве культурной памяти, которую займет та или иная коммуникативная память определенной социальной группы. Реабилитация одних с неизбежностью требует развенчания других, поскольку наличие дискурса официальной истории иерархизирует культурное поле по принципу «ближе – дальше».
Здесь заключена сложность позиции Устной истории или той ниши культурного поля, на которое она претендует. И еще сложнее она станет со временем, если доминирующие сообщества – не только очевидцы – создадут новые рамки соотнесения или изменят доминантный образец толкования. Ведь последующие поколения будут иметь другие ценности и другой горизонт опыта по сравнению с очевидцами. Тем драматичнее, если написанная, медиально опосредованная, на выставках представленная история выступает чужой или даже враждебной. Для ставших рутинными воспоминаний столь же трагично просто обесценивание пережитого исторического опыта как форма символической смерти.
Эта оспариваемость истории, разорванность различных поколений и социальных групп с собственными переопределяемыми традициями и ставшими самостоятельными мифами «снимается» в единении, реализуемом в стратегиях воспоминаний, а также в создании островков коллективной памяти в виде Фонда жертв Холокоста, «Мемориала», различных биографических архивов. С угасающим воспоминанием очевидца дистанция по отношению к событию становится не только больше, она также изменяет свое качество, которое может быть компенсировано фильмами, мемуарами, выставками, картинами. История девочки по имени Анна Франк заново переживается через поставленный спектакль, переизданный на многих языках мира дневник, позволяя уже далеким от реалий Второй мировой войны поколениям пережить, а не только узнать, как это было.
Это показывает, насколько тесно связаны «история и память», «опыт и история эпохи», насколько актуальны переходы от коммуникативной к культурной памяти и что может быть потеряно, если «насыщенное опытом прошлое» со всеми его стратегиями подавления/овладения прошлым само не становится предметом исследования. Пример такого исследования: документация и анализ воспоминаний еще живых, их передача в «чистое будущее», которое имеет теперь долгую медиальную жизнь и все больше влияет на коллективную память.
Устные историки П. Томпсон, Д. Берто, Г. Элдер, М. Коли, Т. К. Харевен так мотивировали свое участие в этом направлении: «Нашей задачей было заново внести в социологию не «предмет» (который в большей степени является философской категорией), а конкретный опыт людей, погруженных в социальные отношения в историческом контексте. Мы обращались к людям, которых интервьюировали, как к носителям информации о социальных (или, скорее, о социально-исторических) средах, истории жизни которых были запечатлены в этих контекстах в конкретное время (хотя и не обязательно на всю их жизнь). Мы отдавали себе отчет, что люди, от которых мы получали информацию, сообщали нам не только «правду, и ничего, кроме правды». Однако мы полагали, что, собирая множество историй жизни из одной и той же среды, мы сможем обнаружить повторяющиеся модели, относящиеся к коллективным явлениям или разделенному коллективному опыту в конкретной среде. И в самом деле нам впервые удалось описать определенные социальные среды и коллективный опыт. Мы считали, что люди приобретают знания относительно механизмов функционирования среды, в которую они вовлечены. Такое знание социальных процессов и структур, без сомнения, имеет лишь частичный характер, однако его невозможно получить иначе (например, в книгах или архивах). Поэтому с эпистемологической точки зрения представлялось разумным спрашивать людей об их знаниях, чем всегда занимались антропологи. Кроме того, такой подход представлялся нам возможностью по-новому оценить «врожденные» знания, а следовательно, и их носителей. Мы считали это полезным и в «политическом» плане, с точки зрения социальной справедливости и моральной реинтеграции в коллективное сознание членов общества более низких социально-экономических классов» [Bertaux, 1996, p. 2].